Наука и религия в современной философии - Бутру Эмиль. Страница 10
Но что же представляют из себя все эти обряды, чарующее и благодетельное влияние которых нам описывают с таким красноречием? Стоят ли они, по крайней мере, в связи с некоторыми истинными и реальными объектами? Или же они дают только мнимое удовлетворение нашим желаниям и нашей мечте? Для автора Génie du Christianisme вопрос этот не представляет, очевидно, никакого интереса. Он хочет заставить нас любить христианство ради красоты его культа, ради вдохновение его проповедников, ради добродетелей его апостолов и учеников: чего же больше? И разве сама любовь не есть реальность, быть может, более глубокая и более истинная, чем все остальные реальности? Почему истина, состоящая в том, чтобы находиться в согласии с требованиями любви, жизни, бытия, менее достоверна, нежели те истины, которые оправдываются абстрактными построениями рассудка?
Эти идеи, более или менее ясно осознанные и выраженные, составляли сущность того движения, которое было названо романтизмом. Чувство является здесь единственной нормой; жизнь, сознание, что мы живем и чувствуем, — вот та цель, к которой стремится возвышенный человек. Он избегает абстракций, которые интересны лишь для оголенного разума. Он отдается поэзии, страсти, энтузиазму, всему тому, что заставляет вибрировать его душу. Он любит страдание и слезы, поразительно обостряющие в нем сознание своего я. Его интересуют все проявление жизни в литературе различных народов, в истории различных эпох. Он хочет воскресить, пережить лично мысли и чувства исчезнувших эпох. Он имеет особое пристрастие к религии, которая расширяет его душу, пробуждая и питая в ней муку бесконечного; и если он без сопротивление следует призывам своего воображения, он начинает с особенной симпатией относиться к конкретным и положительным учреждениям религий откровения.
Обладает ли он достаточною смелостью, чтобы, отдаваясь таким образом чувству, восстать против науки? Чистый романтик даже не задает себе такого вопроса. Ученый анализирует и дедуцирует; а он живет, верит и любит. Каким же образом наука может отнять у него его „я“?
Эта точка зрения сказалась на том направлении, которое приняли, особенно во Франции, школьные науки и философия. Под именем т о ч н ы х наук (sciences) с одной стороны, гуманитарных (humanités) с другой воспитание вкуса, чувства и души совершенно отделилось от изучение математики и законов природы. Литература не только довлела себе, но охотно приписывала себе первенство перед всем остальным, так как человек, его сердце, его жизнь считались чем-то более высоким, чем природа с ее механизмом.
С своей стороны философия, так тесно связанная с наукой у Платона, Декарта, Лейбница, приняла в школьном преподавании исключительно литературный характер, становилась умышленно сентиментальной, исходя вместе с Шатобрианом из положения, что ценность доктрин измеряется их последствиями благодетельностью или вредоносностью их влияния. Философия гордилась тем, что она якобы поддерживает классическую традицию рационализма и потому высказывалась в области религиозных вопросов очень осторожно; тем не менее фактически она была всецело проникнута религиозным духом, выдавая таким образом те сентиментальные и романтические корни, которые были скрыты под покровом ее благоразумного рационализма.
Эта важная революция, окончательно восторжествовавшая после Руссо, но возникшая раньше него, с пробуждением эллинского мироощущение в противовес абстрактной идеологии, — революция эта не составляла исключительной особенности Франции: с различными видоизменениями она совершилась во всех странах Европы. В особенности оригинальные и обильные плоды принесла она в немецком романтизме, девиз которого можно выразить словами Новалиса: Die Poesie ist das ächt absolut Reelle, t. e. „Поэзия — вот подлинно абсолютная реальность“.
В начале XIX века крупный теолог Шлейермахер утвердил романтический принцип в центре самой религии. По Шлейермахеру ни интеллект, ни воля не вводят нас в область религии. Религия не есть ни познание, ни заповедь; это — непосредственное переживание, непосредственный опыт; и переживание это имеет свои корни в самых глубоких пластах нашего существа: в чувстве. Нельзя от познание религии перейти к исповеданию религии. Это последнее есть первичный факт.
Впрочем, человек, испытывающий религиозную эмоцию, естественно стремится изъяснить при помощи своего разума природу и смысл переживаемого им душевного состояния; и он находит, что чувство его в основе своей есть чувство абсолютной зависимости творение от бесконечной. причины вселенной. Развитие, самопроизвольное излучение этого чувства — вот в чем сущность религиозной жизни. Она наполняет индивидуума таким вдохновением, какого не в состоянии создать ни наука, ни мораль. Она стремится найти себе адекватное выражение не в идеях, что невозможно, а в символах, которые позволяют представить индивидуальный религиозный опыт в терминах, доступных для сознания, и сообщить эти эмоции другим людям. Так называемые догматы суть не что иное, как интеллектуальное воспроизведение объекта или причины этих эмоций. Иногда сердце, оплодотворяя разум непосредственно, создает символы мощью своего индивидуального гения; иногда оно пользуется символами, уже имеющимися в существующих религиях. Но даже эти последние символы оно воспринимает не пассивно: оно вливает в них новую жизнь, и только благодаря этому сохраняет за ними их религиозный характер. Предания, догматы не имеют смысла, не имеют ценности, раз они не оживляются непрестанно индивидуальным чувством.
Впрочем, наука не в состоянии представить ни одного возражение против создание или почитание того или иного религиозного символа. Ведь и сама то наука есть лишь один из методов символического изображения. Она выражает в знаках усилия духа человеческого постичь вещи, т. е. ощутить единство бытия и мышления, что представляется идеалом, для нас совершенно недостижимым.
Одним словом, у Шлейермахера бытие первенствует над познанием. Истина составляет одно с жизнью; вдохновение высшей жизнью, жизнью души и чувства есть самая возвышенная из всех истин. Всякая формула, догма, слово, вещь, материя имеет ценность лишь постольку, поскольку является символом этой сверх-интеллектуальной истины.
Характерное для романтизма восприятие религии, приняв в Германии метафизический, во Франции романтический оттенок, становится преобладающим в течение XIX столетия. Религия опирается теперь не на ум, а на сердце; она предписывает разуму свои принципы, свои аргументы, свои дела во имя трансцендентного авторитета. Конечно и в это время не было недостатка в таких апологетах религии, которые пускали в ход заржавленное оружие великих рационалистов XVII века или пытались выковать из него новые доспехи, чтобы бороться именем разума с противниками, апеллирующими к этому последнему. Но жизнь была на стороне тех, которые не заботясь ни о науке, ни о разуме, не добиваясь союза ни с философией, ни с властями, раскрывали религиозную истину во всей ее самобытности и во всей ее полноте. Процветала лишь свободная религия, опирающаяся на свои собственные авторитеты — на сердце, веру, предание — и способствующая развитию и повышению духовных сил.
С своей стороны наука привыкла игнорировать религию. Все более и более отчетливо сознавала она, что ее единственной опорой является объективный опыт и что у нее нет другой задачи, кроме раскрытия связей, присущих явлениям. Какое дело ей до доктрин, основанных на совершенно ином принципе, преследующих совершенно иные цели? Обе эти точки зрение прекрасно могут сосуществовать в душе одного и того же индивидуума; они не сталкиваются между собою. Входя в свою лабораторию, ученый должен оставить за дверью свои религиозные убеждения, с тем чтобы снова вспомнить о них, покинув лабораторию.
Одним словом, отношение между религией и наукой, установившееся в течение XIX века, может быть охарактеризовано как решительный дуализм. Наука и религия не считаются уже, как это было некогда в греческой философии, двумя аналогичными, хотя и различной ценности, выражениями одного и того же объекта, а именно божественного разума; их не рассматривают также, подобно схоластикам, как две наличные истины, взаимное согласие которых может быть доказано; они не имеют более, как у новейших рационалистов, общего поручителя в мире разума: наука и религия абсолютны, каждая по своему, и притом различны во всех своих частях, как различны, согласно господствующей в этот период психологии, те способности души — познание и чувство, — с которыми они соответственно связаны. Благодаря этой взаимной независимости они могут, не мешая друг другу, находиться вместе в одном и том же сознании: они остаются там неизменными одна возле другой, подобно двум непроницаемым материальным атомам, помещенным рядом в пространстве. По взаимному соглашению, явно выраженному или молчаливо подразумеваемому, они воздерживаются от всяких попыток расспрашивать друг друга относительно исповедуемых ими принципов. Обоюдное уважение к занятым позициям, гарантирующее обеим сторонам безопасность и свободу, — таков был девиз эпохи.