Насилие и священное - Жирар Рене. Страница 55

Поскольку ученик и образец направляются к одному объекту, между ними произойдет столкновение. «Эдипово» соперничество здесь сохраняется, но приобретает совершенно иной смысл. Оно предопределено выбором образца; таким образом, в нем нет ничего случайного, но оно не имеет ничего общего и со стремлением к узурпации в обычном смысле слова. Ученик направляется к объекту своего образца совершенно «невинно», он хочет заменить отца «и у матери» без всякой задней мысли. Он покоряется приказу подражать, который ему передают все голоса культуры и сам образец.

Немного подумав над положением ученика по отношению к образцу, легко понять, что так называемое «эдипово» соперничество, переинтерпретированное в свете радикально миметической концепции, логически неизбежно приводит к последствиям, одновременно и очень сходным и очень отличным от тех, какие Фрейд приписывает своему «комплексу».

Выше мы описали эффекты миметического соперничества. Мы утверждали, что они всегда в конечном счете приводят ко внезапному насилию. Но эта взаимность — результат какого-то процесса. Если и есть стадия в индивидуальном существовании, когда взаимность еще не существует, когда репрессии невозможны, то именно на стадии детства, в отношениях взрослых и детей. Именно это и придает детству такую уязвимость. Взрослый человек готов к встрече с насилием и отвечает на него насилием, платит той же монетой; маленький ребенок, напротив, никогда с насилием не сталкивался, поэтому он и подходит к объектам своего образца без всяких подозрений. Только взрослый может истолковать движения ребенка как желание узурпации; он толкует их в рамках культурной системы, для ребенка еще чужой, и опираясь на культурные смыслы, о которых у ребенка еще нет ни малейшего представления.

Отношение образец/ученик по определению исключает равенство, которое только и могло бы сделать соперничество возможным в глазах ученика. Ученик находится в том же положении, в каком находится верующий по отношению к божеству; он имитирует желания образца, но не способен признать в них аналог своих собственных желаний; короче говоря, он не понимает, что может «вторгнуться на территорию» образца, стать для него угрозой. Если это верно даже по отношению к взрослым, то уж тем более — по отношению к ребенку, к изначальному миметическому желанию.

Первая запертая дверь, первый перекрытый доступ, первое «нет» образца, даже самое мягкое, даже обставленное всевозможными предосторожностями, грозят показаться настоящим отлучением, извержением во тьму внешнюю. Именно потому, что в первый раз ребенок не способен ответить на насилие насилием, именно потому, что у него нет опыта насилия, — первая же преграда, вызванная миметическим «двойным зажимом», грозит оставить в нем неизгладимый отпечаток. «Отец» прочерчивает едва намеченные сыном направления и легко замечает, что его маршрут ведет прямиком к трону и к матери. Желание отцеубийства и инцеста не может быть идеей ребенка, это безусловно идея взрослого, идея образца. В мифе эту идею оракул нашептывает Лайю задолго до того, как Эдип сможет вообще чего-нибудь пожелать. Это же и идея Фрейда, и она не менее ошибочна, чем в случае Лайя. Сын всегда узнает последним, что он стоит на пути к отцеубийству и инцесту, но чтобы ему это разъяснить, имеются взрослые, эти добрые дяди.

Причина того, что первое вторжение образца между учеником и объектом должно составлять особенно «травматический» опыт, — в том, что ученик не способен проделать ту интеллектуальную операцию, которую ему приписывает взрослый и особенно Фрейд. Причина в том, что он не видит в образце соперника, у него нет желания узурпации. Ученик, даже взрослый, и тем более — ребенок, не способен расшифровать соперничество как соперничество, симметрию, равенство. Столкнувшись с гневом образца, ученик обязан каким-то образом выбрать между собой и этим образцом. И совершенно ясно, что он выберет образец. Гнев идола должен быть оправдан, а оправдан он может быть лишь промахом ученика, тайным проступком, который заставляет бога запретить доступ в святая святых, закрыть врата рая. Поэтому престиж божества, отныне — божества мстительного, не рассыпается, а укрепляется. Ученик считает себя виновным, не зная точно, за что его судят; считает себя недостойным обладать желаемым объектом; следовательно, этот объект должен отныне показаться еще более желательным. Возникает ориентация желания на объекты, защищенные насилием другого. Связь между предметом желания и насилием, которая здесь завязывается, может уже никогда не развязаться.

Фрейд тоже хочет показать, что первые взаимоотношения между ребенком и родителями в сфере желания оставляют неизгладимую печать, но подходит к этому совсем иначе, поскольку в конечном счете он устраняет миметические эффекты, потенциал которых сперва, при первом взгляде, его привлек. Как же он к этому подходит? Перечтем ключевую фразу из «Массовой психологии и анализа человеческого „Я“»:

Малыш замечает, что дорогу к матери ему преграждает отец; его идентификация с отцом принимает теперь враждебную окраску и делается идентичной с желанием заместить отца и у матери.

Если верить Фрейду, малыш безо всякого труда признает в отце соперника из традиционного водевиля, докучную помеху, terzo incommodo [третьего лишнего]. Но даже если соперничество было бы вызвано не имитацией отцовского желания, сын все равно остался бы слеп к тому, что речь идет только о соперничестве. Из повседневных наблюдений за такими чувствами, как зависть и ревность, ясно, что даже взрослым антагонистам практически никогда не удается возвести свой антагонизм к простому факту соперничества. Фрейд здесь приписывает маленькому ребенку проницательность не то что равную, а сильно превосходящую проницательность взрослых.

Я хочу быть верно понят: мы обвиняем в невероятности отнюдь не те предпосылки, с которыми Фрейд просит нас согласиться, то есть не признание за маленьким ребенком либидинозного желания, аналогичного желанию взрослых. Вопиющей невероятностью мы считаем приписывание ребенку ясного осознания соперничества — причем именно внутри системы, заданной фрейдовскими постулатами.

Нам противопоставят убийственный аргумент всех медицинских ортодоксии — пресловутые «клинические факты». Перед авторитетом человека в белом халате профан может лишь склониться. Но тексты, которые мы комментируем, не основаны ни на каких конкретных клинических фактах. Их спекулятивный характер очевиден. Не нужно их ни сакрализовать, как это делают одни, ни тихо отбрасывать, как это делают другие. В обоих случаях мы лишаем себя драгоценных интуиции — пусть их реальный предмет не всегда тот, который имеет в виду Фрейд, — и отказываемся от захватывающего зрелища, какое составляет ум Фрейда в разгар работы, пробные шаги его мысли.

«Клинические факты», как известно, выдержат многое, но у их услужливости есть границы. Нельзя от них требовать свидетельства в пользу осознания, сколь угодно краткого, отцеубийственных и инцестуальных желаний. Именно потому, что это осознание нигде не наблюдаемо, Фрейд и вынужден, чтобы от него отделаться, прибегать к столь громоздким и сомнительным понятиям, как бессознательное и вытеснение.

Теперь мы подходим к самой сути нашей критики Фрейда. Мифологический элемент фрейдизма отнюдь не связан — как это издавна утверждают — с неосознанностью важнейших фактов, определяющих индивидуальную психику. Если бы наша критика развивала эту тему, то ее можно было бы назвать очередной реакционной критикой фрейдизма — правда, это будет сделано в любом случае, но это нельзя будет сделать добросовестно: потому что наш упрек Фрейду в конечном счете состоит в том, что он, вопреки обычному о нем представлению, остался нерушимо верен философии сознания. Мифологический элемент фрейдизма — это осознание отцеубийственного и инцестуального желания, осознание, конечно же, вспыхивающее лишь на миг между мраком первых идентификаций и мраком бессознательного, но осознание тем не менее вполне реальное, осознание, от которого Фрейд не хочет отречься, из-за чего вынужден изменять всякой логике и всякому вероятию, сперва — чтобы сделать это осознание возможным, а затем — чтобы его аннулировать, выдумав резервуар бессознательного и ту систему всасывающих и вытесняющих насосов, которая всем теперь известна. Я вытесняю желание отцеубийства и инцеста, потому что некогда я его действительно испытал. «Осознал, следовательно, существую».