Насилие и священное - Жирар Рене. Страница 66

Если бы Фрейд не уклонился от затруднения, если бы он углубил противоречие, то, наверно, признал бы, что ни первое, ни второе из его толкований Эдипа на самом деле не объясняют ни трагедию, ни эдиповский миф. Ни вытесненное желание, ни реальное отцеубийство не дают убедительного ответа, и неустранимая двойственность фрейдовских тезисов — не только здесь, но почти везде — отражает одно и то же искажение. Отворачиваясь от реальной проблемы, Фрейд сходит с потенциально самого плодотворного пути, ведущего, если его пройти до конца, к жертве отпущения. Таким образом, за исключением Эдипа в только что прочитанном тексте, за первым вполне сознательным и стратегическим исключением вырисовывается второе — на этот раз бессознательное и невидимое, но решающее с точки зрения текста, всем построением которого оно управляет. И снова психоанализу нечего сказать. Не у него надо искать ответа по поводу исключения, на котором основан, в числе прочего, и сам «психоанализ».

Скобки, в которые взят «Царь Эдип», — своего рода защитный кордон вокруг психоаналитической теории. Нечто похожее мы отмечали выше — в случае миметического желания. Там тоже речь шла о том, чтобы устранить потенциальную угрозу эдипову комплексу. Мы снова констатируем буквально неприкасаемый статус этого комплекса. В иерархии фрейдовских тем он пользуется абсолютным приоритетом, обозначающим историческую ограниченность Фрейда как мыслителя, точку, дальше которой не идет его деконструкция мифа.

И здесь мы находим между Фрейдом и его потомками ту же разницу, что и в предыдущей главе. Фрейд пытается изолировать опасные догадки, нейтрализовать их, он не хочет, чтобы они заражали его доктрину, но он слишком талантлив и страстен, чтобы от них отказаться; он слишком любит исследовательскую мысль, чтобы прекратить свои самые дерзкие вылазки. У психоаналитического потомства другие взгляды; оно режет по живому; оно усугубляет и расширяет фрейдовскую цензуру, отвергая, с одной стороны, прорыв в область миметического желания, с другой — «Тотем и табу» в целом. Пассаж оттуда о трагедии, судя по всему, никогда не имел ни малейшего влияния. Даже литературоведы фрейдовской церкви не извлекли из него особой выгоды. И однако же именно там, а не где-нибудь еще, нужно искать единственное фрейдовское истолкование трагедии.

* * *

Если скачок вперед, совершенный в «Тотеме и табу», — одновременно и скачок в сторону: если книга упирается — по крайней мере, формально — в тупик, то причина — в психоанализе, в уже готовой доктрине, в бремени догматов, которое мыслитель носит с собой и не может сбросить, поскольку привык видеть в нем главное свое богатство. Главное препятствие — отцовская семантика, которая заражает основное открытие и превращает коллективное убийство в отцеубийство, снабжая психоаналитических и иных противников аргументом, дискредитирующим всю гипотезу. Отцовская семантика вторгается в интерпретацию трагедии, и она же мешает Фрейду решить с подобающим ему блеском проблему инцестуальных запретов.

Вводя убийство, Фрейд, как мы видели, нисколько не продвигается к решению проблемы запретов, а, наоборот, лишается ее потенциального решения. Он нарушает непрерывность между сексуальной монополией страшного Отца и исторической силой запретов. Сперва он пытается восстановить эту непрерывность с помощью откровенной уловки, не убедительной даже для него самого.

То, чему он прежде мешал своим существованием, сыновья сами себе теперь запрещали, попав в психическое состояние хорошо известного нам из психоанализа «позднего послушания». Они отменили поступок, объявив недопустимым убийство заместителя отца тотема, и отказались от его плодов, отказавшись от освободившихся женщин. Таким образом, из сознания вины сына они создали два основных табу тотемизма, которые должны были поэтому совпасть с обоими вытесненными желаниями Эдиповского комплекса. [71]

Все это аргументы прискорбно слабые. Фрейд первый чувствует неубедительность этого косметического ремонта, поэтому сразу же берется за дело заново. Он ищет дополнительных доказательств, и, как нередко бывает с этим неутомимым, но поспешным мыслителем, предлагает не вспомогательные в продолжающие прежние аргументы, а совершенно новую теорию, ставящую неявно под сомнение некоторые предпосылки психоанализа:

…Запрещение инцеста имело также сильное практическое основание. Половая потребность не объединяет, а разъединяет людей. Если братья заключили союз для того, чтобы одолеть отца, то по отношению к женщинам каждый оставался соперником другого. Каждый, как отец, хотел овладеть всеми женщинами для себя, и борьба всех против всех привела бы к гибели нового общества. Но уже не было человека, который, превосходя остальных своей мощью, мог бы с успехом взять на себя роль отца. Таким образом, братьям, если они хотели жить вместе, не оставалось ничего другого, как, быть может, преодолеть сильные непорядки, установить инцестуозный запрет, благодаря которому все они одновременно отказались от желанных женщин, ради которых они прежде всего и убили отца. [72]

В первом пассаже отец умер только что и все подчинено памяти о нем; во втором, его смерть уже отдалилась; почти хочется сказать, что он умер вторично, но на этот раз — в мысли Фрейда. Фрейд думает, что прослеживает превращения орды после коллективного убийства, спускается вместе с ней по реке времени; на самом же деле он понемногу выходит за рамки западной семьи, пленником которой был. Вся семейная семантика стушевывается и стирается.

Речь, например, уже не идет о том, чтобы мерить температуру похоти близостью родства. Все самки поставлены на один уровень: «Каждый, как отец, хотел овладеть всеми женщинами для себя». «Матери» и «сестры» возбуждают соперничество не потому, что принципиально самые желанные, а просто потому, что они под рукой. У желания теперь нет привилегированного объекта.

Хотя вначале конфликт связан только с сексуальными потребностями, в результате он приводит к всепоглощающему соперничеству, которое одни эти потребности уже не могут оправдать. Феноменальных подвигов предка повторить никто не может: «уже не было человека, который, превосходя остальных своей мощью, мог бы с успехом взять на себя роль отца». У соперничества тысячи предлогов, поскольку, в сущности, предмет у него один — верховное насилие. Остаются только самки с одной стороны, а с другой — самцы, неспособные их поделить. Причиной описанного Фрейдом состояния можно в принципе счесть смерть страшного Отца, но теперь все происходит так, словно отца никогда и не было. Акцент смещается на братьев-врагов, на тех, кто не разделен никакими отличиями. Фрейд приближается к кругу взаимного насилия, к симметрии жертвенного кризиса.

Фрейд подходит к первоначалу, полагая, что удаляется от него. Сам процесс трагедии, процесс обезразличивания не чужд «Тотему и табу», поскольку именно к нему, как мы только что видели, Фрейд сводит свое описание хора, то есть самих братьев, анализируя трагедию: «Коллектив лиц, все с одинаковым именем и в одинаковой одежде…»

Запрет здесь возводится не к «хорошо известному нам из психоанализа» состоянию, а к властной необходимости предотвратить «борьбу всех против всех», которая бы привела к «гибели нового общества». Наконец-то мы попадаем в область конкретного: «Половая потребность не объединяет, а разъединяет людей».

Фрейд ни словом не упоминает первую теорию. Не отдавая себе отчета, он готов выбросить комплексы и фантазмы на свалку и придать запретам реальную функцию. Он, вообще-то внесший столь большой вклад в непонимание религии, в «Тотеме и табу» первый называет подлинную функцию запретов. Точно так же, закончив «Тотем и табу», он был первым, кто перестал учитывать собственное открытие.