Насилие и священное - Жирар Рене. Страница 96

Этот общий вывод может и должен показаться настолько чрезмерным, даже экстравагантным, что, наверно, небесполезно будет вернуться к лежащему в его основе аналитическому методу и, в продолжение предыдущих толкований, привести последний пример, способный еще раз продемонстрировать как единство всех жертвенных ритуалов, так и абсолютную непрерывность между этими ритуалами и внешне чуждыми ритуалу интуициями. Нам, разумеется нужно выбрать какой-то конкретный институт, и мы выберем институт, на первый взгляд максимально важный в организации человеческих обществ. Речь идет о монархии — и как таковой, и вообще о всякой верховной власти, о власти собственно политической, о самой возможности такой вещи, как центральная власть во многих обществах.

Объясняя феномен африканских монархий, мы показали, что изоляция ритуального инцеста, то есть самой поразительной, самой эффектной черты института неизбежно ведет на ложный путь. Пытаясь истолковать ритуальный инцест как независимый феномен, исследователи неизбежно впадают в ту или иную форму психологизма. На первый план нужно ставить жертвоприношение, нужно все толковать, исходя из жертвоприношения, даже если жертвоприношение слишком обычная, слишком частая вещь, чтобы возбуждать такое же любопытство, как ритуальный инцест.

Жертвоприношение — центральный и основной феномен; это самый банальный ритуал; потому-то оно иногда и исчезает и преобразуется в ходе ритуальной эволюции, даже до того, как появятся современные интерпретации, чтобы завершить стирание первоначала.

Чем уникальней какая-то черта, чем сильнее нас поражает ее выделенность, тем больше она угрожает увести нас от сути, если мы не сумеем включить ее в правильный контекст. Напротив, чем чаще встречается какая-то черта, тем больше она заслуживает, чтобы ею занимались, тем больше шансов, что она приведет к сути, пусть поначалу ее контуры неопределенны.

Мы уже рассматривали яркие оппозиции между двумя вариантами в общей ритуальной категории: например, между праздником и тем, что мы назвали антипраздник, или между равно строгими вменением в обязанность и запретом королевского инцеста. Мы увидели, что эти оппозиции восходят к различиям в интерпретации кризиса. Ритуал, даже признавая врожденное единство пагубного и благого насилия, пытается отыскать между ними различия — по очевидным практическим причинам, и разделение это неизбежно окажется произвольным, поскольку благотворный переворот происходит в момент пагубного пароксизма, в каком-то смысле им производится.

Мы уже видели, что радикальные оппозиции между соседствующими ритуалами настолько же в конечном счете несущественны, насколько эффектны. Наблюдатель, который бы придал большое значение тому факту, что такой-то народ требует королевского инцеста, тогда как соседний его запрещает, и который бы отсюда заключил, например, что первый или, наоборот, второй более парализован фантазмами или, наоборот, более «раскован», оказался бы совершенно не прав.

Мы уже видели, что так же обстоит дело и с крупными категориями ритуалов; их автономия — лишь видимость; она тоже восходит к различиям в интерпретации учредительного механизма — различиям неизбежным и буквально бесконечным, поскольку ритуал никогда не «попадает в яблочко». В данном случае исток множественности — промахи. Невозможно возвести множественность к единству, пока не увидишь той мишени, куда мифы вечно метят и вечно не попадают.

Исследователю, действующему общепринятыми методами, не пришло бы в голову сопоставить столь различные факты, как африканские монархии, каннибализм тупинамба и жертвоприношения ацтеков.

В случае этих жертвоприношений между выбором жертвы и ее убиением проходит какое-то время, в течение которого делается все для исполнения желаний будущей жертвы; перед ней простираются ниц, наперебой стараются коснуться ее одежд. Мы не преувеличим, сказав, что с будущей жертвой обращаются как с «настоящим божеством» или что она обладает «своего рода почетной царской властью». Несколько позже все завершается жестоким убийством…

Можно отметить некоторые аналогии между пленником тупинамба, с одной стороны, и жертвой ацтеков и африканским королем, с другой; во всех трех случаях положение будущей жертвы сочетает величие и унижение, почет и позор. Одним словом, одни и те же элементы, позитивные и негативные, появляются в сочетаниях разного состава.

Но все такие аналогии остаются слишком неточными и ограниченными, чтобы обеспечить необходимую для сопоставления основу. Например, в случае ацтекской жертвы ее привилегии слишком временны, имеют слишком пассивный и церемониальный характер, чтобы их можно было сопоставить с реальной и длительной политической властью, имеющейся у африканского монарха. Так же и с пленником тупинамба: нужно действительно большое воображение и полное безразличие к реальностям, чтобы назвать его положение «королевским». Наше сопоставление трех феноменов может показаться тем более случайным, что аналогии, даже там, где они всего заметнее, не затрагивают самые яркие черты трех институтов — ритуальный инцест в случае африканского короля, антропофагию в случае тупинамба, человеческое жертвоприношение в случае ацтеков. Связывая с такой непринужденностью столь внушительные этнографические памятники, крутые пики, на которые специалисты так же не мечтают взобраться одновременно, как альпинисты — сразу на Монблан и Гималаи, мы рискуем быть обвиненными в импрессионизме и произволе. Нас упрекнут в отходе к Фрэзеру и Робертсону Смиту, не замечая, что в отличие от них, мы говорим о синхронных комплексах, как они установлены новейшими исследованиями.

Благоразумный мыслитель будет придерживаться тысячекратно проверенной доктрины, что жертва — это жертва, а король — это король, как кошка — это кошка. Тот факт, что некоторых королей приносят в жертву, а с некоторыми жертвами обращаются «по-королевски», составляет всего лишь милую странность, забавный парадокс, размышления над которым нужно предоставить блестящим и легковесным умам, какому-нибудь Уильяму Шекспиру, предусмотрительно запертому в литературном гетто, под охраной покорных дядюшек Томов литературной критики, хором твердящих каждое утро, что наука прекрасна, но литература и того прекраснее, потому что никак не связана с реальностью.

Такое благоразумие, признаемся, не слишком увлекательно для жаждущих понимания умов, но оно остается убедительным, пока у нас нет никакой объединительной гипотезы. Зато с той минуты, когда мы начинаем догадываться, что за феноменами из категории «козел отпущения» может скрываться не какое-то туманное психологическое плацебо, не какой-то склеротический «комплекс вины», ни какая-нибудь из тех ситуаций, «которые нам хорошо известны благодаря психоанализу», но потрясающий двигатель всякой культурной интеграции, основание всех ритуалов и всей религии, ситуация полностью меняется. Различия между нашими тремя институтами перестают быть неприступными; они уже не имеют ничего общего с тем видом различий, которые отделяют окись углерода от сульфата соды; они связаны с тем, что в трех разных обществах тремя разными способами интерпретируют и разыгрывают одну и ту же драму сперва утраченного, а затем обретенного — благодаря одному и тому же, но по-разному истолкованному механизму — единства. И не только странные привилегии пленника тупинамба, не только временное преклонение предо ацтекской жертвой получают здесь убедительное объяснение, в рамках которого становятся объяснимы и аналогии и различия между тремя ритуалами, но и центральные черты ритуалов, которые наконец можно истолковать и возвести к общей основе.

Если наш анализ не развеет скепсис читателя, если различие между тремя ритуальными текстами покажется ему все еще непреодолимым, можно показать, что всегда возможно — как в этом, так и в остальных случаях — заполнить это различие большим числом промежуточных форм; в конце концов они устранят все разрывы между ритуалами, внешне самыми друг от друга далекими, при условии, разумеется, что мы будем читать «группу преобразования» под углом жертвы отпущения и ее эффективности — нигде по-настоящему не понятой, но допускающей самые разные, в сущности, все мыслимые интерпретации за исключением истинной!