Буколические сказы - Гергенрёдер Игорь. Страница 13

Бульдюгу вкрячил — и в крик ишачий! Она: «Ах!» — и чуть не набок с четверенек-то. Поддержали её. Оба притихли, дышат прерывисто: он даёт время, чтоб и её проняло. Ровно в шутник-наездник на кобылку-стригунка громоздится — лёг пузом на круп. Нежненький круп-то, нетронутый, уж как волнуется под пузом! Трепещет. Она порывается скакать — ножонки подкашиваются.

По дыханью её, как стало жадней, понял момент. Пристроил неезжену себе в удобство, направил шатанье в нужный лад — и как на галоп переводит. Старичок толчком да разгоном, он молчком, а они — стоном.

И не подвели друг друга. Сделали сильно. Забылись от всего нервного, ничего не видят, не чуют. После уж девки сказали: сверху, с горы, смотритель ругнулся. Другие, с ним-то, — в смех, крякают, бычий мык, задом брык! А он: «Лядский песочек и есть!» Плюнул, уехали... Не узнал тонкости происшедшего. Вот так спасенье пришло.

Поздней Сашка переплыл с девушкой через Урал. Как стемнело, девки им лодочку. Где на лодке, где по тропке: в Ершовку доставил её. Там, она сказала, поджидала богатая родня. Отец ли, кто ещё — тайно за ней ехали и в Ершовке встали под чужим паспортом. Чего уж им девушка с Сашкой сказали про спасенье — отблагодарили Сашку хорошо. Саквояжик денег дали. Из мягкой кожи, называют балетка. Впритык натолкано денег.

Сашка с этой балеткой вернулся — и уж боле не пастух. Сам нанимает пастухов. Поставил пятистенок, а рядом сруб — вино курить. Скотины навёл. Служанки обихаживают его. При кухне — Нинка; по остальному — Лизонька.

Он поутру выйдет без порток на крыльцо: для пользы, для обдувания тела, как доктора объясняют. Крыльцо высокое; он с него по тазам перевёрнутым и направит дождя. Побарабанит. А солнышко встаёт, чижи голосят! Лизонька чашку ему — вино накуренное с молодым мёдом: зелёный прямо медок, текучий. Не мёд — слеза тяжёлая, как у предутренней девушки. Сашка выцедит до донышка — хорошо ему. Сырым яичком, из гнезда, закушает.

Да и прислужниц баловал: надавят молоденьких огуречиков горку и соком обтирают себя в нежное удовольствие. Молочком парным умывались.

А всё ж таки не разлюбил он Лядский песочек! Так же возобновляли шалашик с Мартынком. Но уж теперь попеременки караулили девок из бора. То Мартынок дымом сигналит, то Сашка.

Вот в самое крути-верти, в самое мельканье-толканье на песочке — как ахнет с горы! Коленки подсеклись у всех — так жагнуло. А Сашка — не-е; не слышит. Девка обмерла, а он играется. Ну, чисто — кобылий объездчик! Все от страха не хотят ничего, а он въезжает куда хотел, выминает избёнку, теплюшу потчует. «Ишь, — девке говорит, — как хлопнула ты меня!» А она: да какой, мол, хлопнула? Окстись!

Радостный задых минул, он видит — дымок поверху летит, от горы. Тихо. Не стронется гурьба. И девки, и Мартынок таращатся на Сашкино хозяйство. Он: «Чего пялитесь, смешные? Или не ваше? Или Мартынок кладь потерял?» А они: «Тебя жалко, Саша, — влупило тебе по чуткому. Как терпишь боль?»

Он не поймёт. Они осмелели, посмотрели: ничего вроде. Говорят: кто-то с горы пальнул. Огромадным зарядом шарахнул. Смотритель, видимо. И заметили, как Сашку то ли дробью, то ли чем — хлобысть по мошонке!

А он: «Шлепок был обыкновенный. Враньё!» — «Как так враньё?»

Нет — грома выстрела не слыхал; не верит. А к ночи и скрутись. Жар палит, гнёт-ломает.

За полмесяца кое-как оклемался, прилегла к нему Лизонька — и опять сломало его! Вот-вот окочурится. Смертельный пот холодный — подушки меняй через момент...

Уж как тяжело подымался! Ободрился было, а тут Нинка из подклети тащит кадку с яблоками мочёными. Расстаралась — выволакивает задом наперёд, кадка её книзу перегибает. Он и пожалел её, поддержал сверху: надорвёшься-де этак-то. Она попятилась, туда-сюда, хаханьки-отмашка. На тёлочку бугай — до донышка дожимай! Вкатил пушку в избушку — она вовстречь, жадна на картечь... А он после в лёжку. Через жалость.

Загибается человек, подглазья черны. Когда-никогда стал опять ходить — добрёл до Халыпыча. Тот воззрился, не узнаёт. «Личность вашу где-то видел, но сомневаюсь. Не вас отогревали на солнце, на калёной меди? С перепою болели? От браги на курьем помёте был у вас удар».

Сашка сипит через силу. Были разговоры, теперь сипенье: «У меня другой удар». Напомнил, пересказал всё бывшее с ним. Халыпыч аж обошёл кругом его. «А! — говорит. — Ну-ну! Скукожился как. Всё одно будешь с царицей спать. Птица Уксюр своё дело знает!» А жеребёнок, мол, хорош: вон стригунок бегает... Как обещал, Сашка послал ему жеребёнка-битюга.

Вот болезный говорит: «С царицей не сбывается, но другое происходит. Поддержи, старый человек, уважай свои седые волосы. Не зазря тебе плотим...» Даёт денег: авансом отсчитал двадцать рублей.

Халыпыч заговорённых сучков нажёг на противне: дух душистый! Как угли остыли, велел их есть. И настоями попаивает, попаивает. Положил Сашку на лавку. После велит помочиться в скляночку. Такая немецкая склянка у него продолговатенькая. Принёс свечу жёлтую, вокруг неё потоньше свечка, белая, обкручена. Обе свечки зажёг, калит склянку на них, выпаривает из неё.

Ну так, мол, Саша, чего узнано. Смотритель саданул в тебя, чернокнижник, овечья мать! Через девок-болтушек достигло до него, как ссыльную ты спас. Это какой урон ему по службе: сбегла бесследно. За своё ль она дело сослана или за родню — дело важное для правительства. От него смотрителю доверие, он, пёс, тыщи гнёт за надзор, а ссыльная делает перед ним побег с такой нахальной насмешкой.

Отомстил-де он тебе, Саша, жестоко. Правду люди сказали, куда он тебе попал. В самые твои грузила, сразу в оба влупил. Чем — знаешь? Каменючками из чернолупленного хариуса...

«Как, как?»

«Из чернолупленного!»

Халыпыч объясняет: как чернокнижники от старого износу теряют мужскую возможность, они идут на мелководье спящих хариусов лупить. В особые ночи, в места такие: как в чёрных книгах указано. С наговором, конечно, ходят, с асмодеевыми знаками и бессовестными шептаньями.

Срежут молоденькую ольху, ствол оголят и по тихому мелководью — хрясь! хрясь! Где хариусы-то спят. Называется — лупленье по-чёрному. Какая рыба всплывает — тот её хвать! Привяжет мочалом к копчику. Носит на себе; и так ест и спит. Хариус подгнивает на копчике, светится синенько. Своё действие оказывает.

На седьмой день рыбьего ношения чернокнижник получает свойство. Да... Баба боле не отстанет от него, так её и зудит: опять бы ненаглядное полелеять! Закабалена.

Сашка спрашивает: «Поди, и ты попытал?» Халыпыч: «Не-е, мне противно бабу морочить. Ведь ей лишь мнится найденная любовь. Мечтой себя тешит несчастная, а он просто полупливает её по месту, поверху. А никакой твёрдой правды нет. Избёнка нетоплена». Я не могу, Халыпыч объясняет, травить в человеке звезду надежды, коли та одним горит — был бы месяц становит! Ждёт избёнка правды крячей, а не обман висячий.

Но тут, мол, не только обман гостеприимства. Есть другое ещё. Какие хариусы луплены по-чёрному, но не взяты, они очухаются. И в молоках у них заводятся каменючки. От них всякая хитрая зловредность, от каменючек этих. Опасны очень разнообразно. Как чернокнижник добудет хариуса такого, много к чему применит каменючки. К разной погибели, расщепись его сук!

«То-то хлобыстнул в тебя — а ты и ухом не повёл, — Халыпыч Сашке толкует. — Невдомёк тебе, что такое ты в себя принял». Даже-де любовь не сбилась в момент попадания. И ранки сгладились за делом, на кобылке-то. О, и каменючки! Сидят в обоих грузилах. Как ты отдаёшь себя, так и они тебе свой вред отдают, в каждый твой случай. И мрёшь. Во-о отомстил! Обида тебя поджидает последняя: через великую муку помереть на радостном человеке. Она ж не будет знать. Ей ублаженье, а у тебя — последняя отдача.

Сашка слушает, и так ему печально. Молодой ещё такой, любовь и радость была, а тут какой разврат! От похабства удумали чего седые старики: лупленье хариусов! А рыба бедная и знать не знает, куда применяют её. Думает — в уху пошла. В расстегайчик под водку-мамочку. Знала в она эту мамочку, стерляжий студень! Делаешь человеку радость, а на вас глядят с думой про гадость.