Донесённое от обиженных - Гергенрёдер Игорь. Страница 24
Юрий изощрял хитрость, терзаясь — куда прятать «сообщения»? И выискал место: взобравшись по лестнице к крыше, засовывал клочки под черепицу с краю.
Теперь под этой крышей проживает младший брат со своей многодетной семьёй, а отец и мать занимают особнячок поодаль от главной улицы Энгельса (так ныне зовётся город, что ранее был Покровской слободой).
Отец, в прошлом фельдшер, по-русски говорил почти чисто. Осенью 1918 его мобилизовали в Красную Армию, но на фронт он не попал — служил в саратовском госпитале. Приезжая домой, плавно спускал со спины на пол мешок с прибережённым пайковым продовольствием, мыл руки и лицо над лоханью — мать понемногу подливала ему на ладони тёплую воду из кувшина. Он садился за стол, и в его движениях, во всём облике объёмистого в торсе мужчины с крепкой куцеватой шеей, с педантично подровненными «проволочными» усами, так и сквозило внутреннее равновесие.
— Шнапс! — произнёс он однажды слово, которого никогда не произносил за столом, ибо существовали известные дни, в какие подавалось спиртное.
Мать, чьё замкнутое лицо оживлял всегдашний суровый огонёк в глазах, помешкала, затем нехотя направилась в другую комнату, но возвратилась уже привычно скорым шагом — с аптекарской фляжкой самогонки.
Отец, заботливо-внимательный, каким выглядел нечасто, молчал; перед ним оказалась тарелка гречневой каши. Протомившись со вчерашнего вечера в истопленной печи, она стала рассыпчатой и малиновой. Он налил себе гранёный стаканчик и, подняв его в крупной короткопалой красноватой руке, сказал с напряжённым восхищением:
— Эта власть нам много лучше, чем были! Я хочу выпить на здравие Ленина! — он неторопливо, как что-то приятное, вытянул самогонку, так же неспешно съел свежепросоленный огурец и поведал: несколько дней назад, 19 октября 1918 года, Ленин и советское правительство даровали немцам Поволжья автономию.
До этого семью трепали треволнения. Увязнув в войне с Германией, Николай Второй, прячущийся под русской фамилией, всё явственнее видел над собой и своим семейством дамоклов меч. Кровавая неудачная война закономерно выливалась в рост ненависти ко всему немецкому, а государство не могло не подливать масла в огонь — поощряя массы к продолжению бойни. Состояние умов стало донельзя податливым к воздействию противонемецких разоблачений — того самого жареного, что теперь делало газету газетой. Писали, например, что «свои» немцы устраиваются трубочистами, проникают через дымоходы в учреждения и, пользуясь знанием русского языка, подслушивают военные тайны. В Прибалтике бароны с башен своих замков подают сигналы германскому флоту. Рассказывали, будто один барон устроил пир для германских лётчиков, а на прощание подарил им корову, которую те погрузили в самолёт.
О подогреве настроений заботилась Государственная Дума. Речи депутатов изобиловали прозрачными намёками на то, что германские шпионы будто бы не лишены высочайшего покровительства. Общество зачитывалось ходившим в списках памфлетом Амфитеатрова «о похоти царицы-немки» и «о германском владычестве». Жадно подхватывался слух о секретном проводе, которым императрица и её немецкая камарилья будто бы связаны с Берлином. Кипение страстей порождало поступки, прямо-таки удивительные. Один из министров со всей серьёзностью обращал внимание начальника Охранного отделения на то, что по Невскому проспекту якобы разгуливают как ни в чём не бывало два адъютанта кайзера. [12]
Мудрено не вообразить, какой отклик нашла бы в стране уже не выдумка, а легко доказываемая истина: что там царица, когда сам царь — не кто иной, как укравший русскую фамилию фон Гольштейн-Готторп? Народ ударился бы в сабантуй, сравнительно с которым немецкий погром в Москве 27 мая 1915 показался бы мелким хулиганством. [13] Самодержцу оставалось одно: выказывать себя русаком-патриотом высшей пробы.
В Действующей армии насчитывалось триста тысяч российских немцев, повод обвинить их в ненадёжности отсутствовал, и царь не мог позволить себе то, что впоследствии проделает Сталин, обративший солдат в подконвойную рабочую силу. Монарх удовольствовался жертвенными коровами, которых предостаточно имел в тылу. Немцам воспретили собираться в количестве более трёх. В публичных местах нельзя стало говорить по-немецки. Священный Синод объявил рождественские ёлки немецким обычаем, и на них пал запрет. Пал он и на проповеди в кирхах на немецком языке, и на музыку германских композиторов, включая Баха и Бетховена.
Публике, однако, это приелось, она желала плача попираемых, и царь пошёл ей навстречу. В 1915 у немцев, живших на черноморском побережье и вдоль западной российской границы, в полосе шириной сто пятьдесят вёрст, стали отбирать недвижимость, а их самих — выселять. Одних только немцев Волыни было отправлено в Сибирь двести тысяч человек. Позднее монарх подписал указ, которым обрекал на ту же участь сотни тысяч немцев-поселян Поволжья. Их разорение должно было осуществиться в апреле 1917, но Февральская революция, упразднив царское предписание, отвлекла публику на другие дела.
Однако ура-патриотизму не давали остыть, а, наоборот, его принялись подогревать со свежими силами, и немцы знали, что о выселении могут вспомнить в любой момент.
Большевики, прежде всего, стали известны своим Декретом о мире, а когда они и вправду замирились с Германией, многие немцы-россияне, особенно в сёлах, склонились к тому, чтобы ощутить себя красными или хотя бы краснеющими.
Декрет же Ленина об автономии дал то влияние, которое прошло сквозь сутолоку всего противоречивого относительно большевиков и нашло верный приют в немецких сердцах.
Ленинцы называли Российскую империю тюрьмой народов, заявляя о сочувствии нациям, что жаждали самоуправления и независимости.
В восемнадцатом году ещё ни одна коренная народность России не получила автономии (если не считать тех, которые сами провозгласили свою независимость). Но немцев Поволжья коммунисты отличили — причём в созданной автономной области немцы не составляли большинства.
Не объясняется ли всё тем, что пылала Гражданская война и земли других народностей занимали белые? Отнюдь. К концу 1918 советская власть была установлена на всей территории будущей Татарии, а на земле будущей Чувашии — и того раньше. Однако автономию татары обрели только в мае 1920, а чуваши — месяцем позже. В Карелии коммунисты повсеместно воцарились к марту 1918, но автономии карелы ждали до июня 1920.
И башкиры, и марийцы, и мордва, и удмурты и все остальные коренные народы оказались отодвинутыми в очереди.
Интересно ещё, что, когда немецкая автономная область будет преобразована в республику, та выделится исключительным признаком: окажется поделённой не на районы, как вся остальная территория СССР, а на кантоны, отчего возникнет уникальное словообразование «первый секретарь канткома партии».
Но это так, замечание по ходу дела. Главное же: с устроением автономной области перед поселянами победнее и попроще открылась дорога во власть, и обнаружилось немало тех, кто ощутил себя рождённым руководить. Если бы ещё их причудливый говор не вселял в русского человека смешинку…
Вот тут-то фельдшер Вакер, человек сравнительно грамотный, и поймал судьбу за бороду. Самолюбие и деловая сметка подсказали Иоханну Гуговичу, что не надо медлить со вступлением в партию. Он был выдвинут в губернский отдел здравоохранения, потом его направили в советско-партийную школу, а там и пошёл дальше по административной линии: с преобразованием области в республику стал одним из её руководящих работников.
А Юрий из скованно-осторожного провинциального мальчика вырос в видного мужчину: когда — непринуждённо-развязного, когда — наглого, ведомого убеждением, что советская страна выделила ему самокатящиеся колёса. Он жил наполненно-ретивой жизнью, воспевая сельских активистов, геологов, пограничников или, по специальному заданию редакции, ехидно высмеивая какого-нибудь «разложившегося» комсорга, подобную мелкую сошку…
12
Об этом пишет, в частности, Брайан Мойнехен. Григорий Распутин: святой, который грешил. /Перевод с английского/, Смоленск: Русич, 1999, с. 10.
13
В 20-х числах мая 1915 толпы москвичей поджигали дома владельцев с немецкими фамилиями. Разъярённые люди разграбили и разгромили магазин крупного коммерсанта Мандля, торговавшего готовым платьем, из лучших музыкальных магазинов выбрасывали немецкие рояли и пианино «Бехштайн» и «Блютнер». 27 мая людское скопище на Красной площади взорвал слух о том, будто сестра императрицы Елизавета, вдова великого князя Сергея Александровича, «печётся о пленных раненых немцах». Говорили, что она посетила госпиталь, где вместе с русскими ранеными лежали немецкие. Палаты были переполнены, и Елизавета якобы приказала положить русских на пол, а немцев на кровати. «Немцы привыкли к культуре и комфорту, а русским всё равно», — будто бы сказала она. Это была ложь; в госпиталь, который посетила великая княгиня, не поступал ни один раненый германец. Однако вдобавок к этой сплетне пустили слух, что Елизавета укрывает своего попавшего в плен брата эрцгерцога Эрнста Гессенского. Громадные толпы устремились к монастырю Марии и Марты, который основала Елизавета после убийства эсерами её мужа. Выйдя к людям, она клялась, что никогда не навещала раненых германцев, и просила желающих обыскать монастырь. В ответ раздалось яростно-непримиримое: «Долой немку!» В Елизавету полетели булыжники. Подоспевшие полиция и военная часть едва спасли её от растерзания.
Массы рассвирепевших напирали на солдат, принявшись теперь поносить императрицу. Люди скандировали: «Царица — немецкая шлюха!» и требовали заточить её в монастырь. Многие раздирали на груди рубахи, истерически крича военным: «Стреляйте! На немцев патронов нет, а на русских — хватит?!»
Не сумев расправиться с Елизаветой, толпы долго вымещали злобу на немцах-лавочниках и ремесленниках. Полиция не вмешивалась.
/В частности: Брайан Мойнехен. Григорий Распутин: святой, который грешил., с. 367–368/.