Комбинации против Хода Истории (Сборник повестей) - Гергенрёдер Игорь. Страница 20
Наш старший над артелью осмелился спросить: как же-с, мол, извиняюсь, насчёт пределов, когда человек-то ведь уже будет мёртвый? А барин: пусть – мёртвый, и хоть сорок раз мёртвый, а, однако же, никаких пределов не признаю!
За эти слова я его прямо полюбил, и ещё то мне затронуло сердце, что – не «русский дворянин», а – «дворянин России»! Не знаю, понимал ли он, как я: Россия может и немецкой, и американской быть. Она всех стран пространственней!
Ромеев вернулся мыслью к барину, заявив запальчиво:
– И никак мне не было обидно глядеть, как он обедает, и не брала зависть на его богатство.
– М-мм... – Павленин, прожёвывая тушёную капусту, кашлянул и как бы доверчиво признался: – Не могу я чего-то понять: вы работаете до кровавых мозолей, куска досыта не едите, а он всю жизнь в счастье, на ваших глазах – такое роскошество и безделье, и чтоб вам не было обидно...
Ромеева залихорадило, он дёрнул головой, порывисто вытягивая шею, стараясь придать себе высокомерный вид.
– Ни понять, ни представить ты, конечно, не можешь, – сказал желчно, заносчиво: обращаться к Егору на «вы» ему надоело. – Ты смотришь на роскошь снизу, у тебя текут слюнки на богатый стол, а я смотрел на барина сверху, потому что я чувствовал... не буду тебе объяснять – почему, – но я чувствовал, что вроде как мог таким же богатым и даже богаче быть, но я вроде как от того отказался ради России!
И я бы по правде-истине отказался в действительном смысле.
А барин Россию любит, но не отказался ни от чего ради неё: не мог по слабости, куда ему против меня?
То есть он слабый, больной росток в саду России, и я, как о ней целой, так и о нём должен печься!
– И как же мне тогда, – рассерженно и убеждённо заключил Володя, – не смотреть на него сверху?!
Будь Павленин не в тюрьме под угрозой казни, его разорвало бы от хохота.
Он притворился, что всерьёз принял услышанное; при этом воодушевляюще верилось: до чего ловко сумел он загнать в угол столь прожжённого хитреца! Тому остаётся лишь нахально врать откровенную чушь.
Ромеев с презрением говорил:
– Ты плакал, что рученьки твои отмотались мокрую шерсть таскать, спинка изломилась и пожрать ты не можешь то, что у других на столе. А я камни ворочал, тесал их – ладони кровоточили! травил пылью лёгкие и мечтал не о том, чтоб в чистой сидеть конторе, печати ставить и чтоб мне из ресторана приносили обед. А я думал, что я могу и должен сделать, – он на секунду примолк, колеблясь, сказать или нет, – сделать, чтоб мне на надгробном камне написали – «честь россов выражал».
– Ну разве ж ты, – горячо, горестно вскричал Володя, – можешь понять – «Честь россов выражал»?
Егор спрятал взгляд, не посчитав нужным поддакнуть. Ромеев с трудом кое-как обуздал кипевшую в нём бурю и, приостанавливаясь, чтобы не сбиться, со снисходительно-усмешливым выражением задал вопрос:
– Разве б ты или кто другой... из всех вас мириадов таких же... мог бы пойти на смерть лишь за то, чтоб на его могиле было: «Он умереть вернулся в край отцов из той Венеции, где звался Львом России»? Или: «Пределы ему не поставлены»?
Сказано было со столь красноречивой интонацией, что Павленин не стерпел обиды:
– Я за своё пошёл жизнью рисковать и средь первых был, – проговорил дрожащим от бешенства голосом, – и если так сошлось, что выхода нет – умру, на колени не встану!
Ромеев глядел в его бескровное, словно отвердевшее в решимости лицо, а Павленин высказывал жёстко, грубо:
– Россия не мене родная мне, чем кому другому. Русский я. Но слова о России не обманут и не отвлекут от положения: одни в ней имеют и много, а другие – нет. Чтоб это поменять – шли, идут и будут идти на смерть!
Володя хотел ввернуть что-то саркастическое, но не получилось. Какое-то время он молчал, усиленно подыскивая слова.
– Не можешь ты мне поверить, но я изъяснюсь. Чтоб кто не имел – стали иметь, нельзя прямо за это бороться! Толку не будет. Мировое устроение не переборешь. Надо бороться за другое – лишь тогда неимущие и заимеют!
Я это понял из слов отца. Его смерть была дозволена, чтоб он свои слова сказал и чтоб они повернули меня против преступников, подтолкнули мстить.
Но для этого я ещё был зелёный, а пока повзрослел, мне было дано понять: надо мстить не только за отца. Надо мстить за Россию – преступникам России! Почему я и пошёл проситься в сыск.
Павленин остро вдумывался: к чему он клонит? Соблазняет в провокаторы к ним пойти? Стараясь, чтобы вышло простодушно, сказал:
– Платили, думаю, в сыске не ахти сколько...
Ромеев ждал подобного вопроса, не взъярился, а с холодной надменностью ответил:
– Не уколола булавка! Как ты, конечно, думаешь, платили мне нескупо. А так как я служил с немалой пользой, то всё щедрей платили. Квартиру нанимал в бельэтаже – не худшую, чем у отставного генерала. Спал с сожительницей на кровати из карельской березы. Дачу купил в Подмосковье, в Вешняках...
В голосе стало прорываться волнение:
– Шло мне, добавлялось и прибывало – потому что не за это я служил и не об этом думал. И когда честь потребовала – всё это не удержало меня совершить! Что совершить – про то не тебе знать...
Уволили от службы, но я оставался при деньгах. Мог найти, как и прожить хорошо, и поднажиться. Но я взялся за тяжёлое: открыл каменотёсную мастерскую. Сам же тесал камень и учил подручных... Сожительница меня запрезирала. Женщина молодая, приятная и дорогая мне... Не захотела со мной более продолжать. У неё от меня были девчушка и мальчик, и я оставил ей дачу. Шестьдесят процентов скопленного записал на них, а самому пришлось помещаться с мастерской в сарае.
Бился-бился, а не шло дело, работники попадались пьющие, прохиндеи, клиенты в обиде всегда... так до большевицкого переворота и дотянул – тому должен, другому.
Володя вдруг смягчился, сказал улыбаясь, почти дрожа от тёплого чувства:
– Зато как узналось про белых – я судьбу-то и понял! Начата белая битва за Россию. Вот на что я был послан, к чему меня жизнь подводила... в кошмарный час России – зрелой головой и всею испытанной силой – действовать за Россию!
– А ты считаешь, – с упрёком, но без злости обращался к Павленину, – я – предатель. Дурочка! – с жалостливой иронией назвал Егора как существо женского рода. – Вернее меня нет.
Павленин думал с душащим возмущением: «Брешешь-то зачем так мудрёно?.. А если ты когда-то в самом деле бабе и детям своим оставил дачу, то теперь на десять дач нажился. Чехи вон как грабят, а ты при них – с развязанными руками...» Сказал неожиданно легко, голосом, звенящим от безоглядно-злого подъёма:
– Зовёшь к вам в агенты? Попроще, покороче надо было! А историю свою щипательную сберёг бы для семинариста, дьячкова сынка...
Павленина захлестнуло пронзительно-страшное и вместе с тем торжественное чувство гибели, он спешил высказать:
– Я слушал твои сопли – думал: ты, как фасонная блядь, модничаешь и крутишь вокруг того, чтобы со мной к нашим бежать. Потому что – вашим каюк! – он весь подобрался, стремясь произнести с предельным, с неимоверным сарказмом: – А ты меня-а-а, хе-х-хе, меня-а-аа! к вам в шпики тянешь, ха-ха-ха... – прохохотал деланно, тяжело и с заледеневшими в ярости глазами будто прицелился в Ромеева: – Не знаю, какой ты, хи-хи, ве-ерный... Но о себе скажу: я – своим верный!
Володя с внезапной простотой сказал:
– А я это знал, Егор Николаич. Я тебя до нутра видел – ведь ты со мной был очень откровенным. Видя твоё доверие, и другие ваши мне вполне доверяли. От твоей доверительности, от твоей пользы и происходит моя человечность к тебе – конечно, в отмеренной позволительной степени.
Боясь сломаться, размякнуть, арестованный понудил себя со злобой выдавить:
– Ври, ври...
Ромеев, словно не услыхав, говорил:
– Про твой страх смерти и что в бою не бывал – знаю от тебя же. И потому оцениваю, сколького тебе стоит со мной держаться и говорить такое. Я всегда чувствовал твою силу – и поэтому должен был сказать перед тобой о себе. Твоё дело не верить – а я открылся.