Драма Иова - Мацейна Антанас. Страница 13
Здесь как раз и кроется онтологическое значение мышления. Быть и мыслить в пограничной ситуации есть одно и то же. Только в повседневности эти два акта разделены, ибо пропадая в мире, мы начинаем быть неподлинно, не для себя и потому не мыслим. В повседневности нет ни подлинного существования, ни подлинного мышления, ибо эти две вещи связаны в своей сущности. Однако человек, выброшенный из повседневности и возвращающийся в подлинное свое существование, сразу начинает мыслить, точнее говоря, своим мышлением он как раз и возвращается в это подлинное существование, заново строя свое бытие. Поэтому мышление в экзистенциальном смысле никогда не являетсятеоретическим, ибо оно затрагивает не одну какую-нибудь идею или проблему, но само наше бытие. Наше Я его объект. Но не как объект, стоящий рядом с нами, как в психологических исследованиях, но как объект, существующий самим мышлением. В акте экзистенциального мышления мы касаемся своего собственного Я не в смысле некого теоретического, научного методического интереса, как Я мыслил Descarte, но в смысле поисков нового бытия, о котором, терзаясь, размышлял бл. Августин. Так и Иов. Оборвав молчание и заговорив, он говорит не для научной теории, но для себя самого: его собственное страдающее и оскудевшее бытие является объектом его мышления. И если иногда он затрагивает человеческое существование вообще, то делает он это в свете себя самого. Он озабочен не разрешением проблемы, но тем, чтобы найти решениесебя самого. K. Jaspers говорил, что, философствуя, он сосредоточен на самом себе, но никогда не на чистом предмете; что философствование есть озабоченность самим собой [47]. Это утверждение не годится теоретическому мыслителю, который в центр своего мышления ставит чистый предмет, а сам исчезает в бесконечных перспективах этого предмета. Однако это утверждение во всей своей значимости годится экзистенциальному мыслителю, каким является Иов, ибо для него мышление – это главный акт и главная задача его существования. Мысля, Иов действительно сосредоточен на себе и самим собой озабочен. Пока его экзистенция была ровной и закоснелой, он не мыслил экзистенциально, следовательно, не делал мышление созидателем и вершителем своего бытия. Осуществляя справедливость, Иов, вне сомнения, должен был много думать. Но это думание было теоретическим: оно было сосредоточено на предмете и не затрагивало глубинного бытия Иова. В повседневности человек не мыслит экзистенциально, ибо здесь он не экзистирует подлинно; здесь он только просто бывает, поэтому только просто и думает. В этом оношении очень выразительно замечание самого Иова: «Ревет ли дикий осел на траве? мычит ли бык у месива своего?» (6, 5). Действительно, нет! Они молчаливы. Так и человек. Но когда засуха высушивает пастбища и когда голодный год уничтожает хлеб, тогда начинает реветь осел и мычит бык. Этими звуками, выражающими их боль, они призывают свое прежнее бытие. Так и человек. Когда страдание уничтожает его существование в мире и выбрасывает его на груду мусора за черту селения, человек начинает говорить и мыслить, ибо таким способом он хочет вернуть то, что погибло для него в его бытии. Мышление есть зов бытия: возникший из бытия и в бытие ведущий. Поэтому в своей сущности оно не логическое, ноонтологическое; не теоретическое, но экзистенциальное.
Именно поэтому оно и личностное. Личностное в том смысле, что человек задает вопрос не бытию вообще, но своему бытию, которое утратило опору и оказалось на грани существования. Один из утешителей Иова Елифаз Феманитянин говорит Иову: «Вот, ты наставлял многих, и опустившиеся руки поддерживал, Падающего восставляли слова твои, и гнущиеся колена ты укреплял. А теперь дошло до тебя, и ты изнемог; коснулось тебя, и ты упал духом» (4, 3–5). Упрек подобного рода бросает себе самому и Прометей Эсхила, прикованный Гефестом к скале. Высказав, сколько добра он совершил для человечества (научил людей наблюдать за движением небесных тел, придумал письменность и искусство, приручил животных, построил суда и т. д.), гордясь тем, «что все Искусства у людей — от Прометея», он все-таки замечает, что «для самого себя я не могу Придумать средство вырваться из бедствий!» [48]. В замечании Елифаза, брошенном Иову, и в жалобе Прометея кроется один и тот же смысл: очутившись перед лицом небытия, человек действительно не может помочь себе сам [49]. Своими словами Елифаз хочет устыдить Иова в том, что тот, ранее утешавший и укреплявший других, сам себя укрепить не в состоянии. Но Елифаз не замечает, что слова Иова как раз и есть поиск такого укрепления себя. Иов заговорил потому, что в своем мышлении он видит единственный способ подняться над своим измельчавшим существованием. Своими словами он пытается строить свое разваливающееся бытие. Но эти слова, направленные на самого себя, имеют уже совершенно другой смысл, нежели прежние его советы и утешения. Раньше он говорил не из себя: он говорил теоретически, и поэтому его слово для других страдающих и колеблющихся было только психологическойподдержкой. Заговорив из своего страдания, Иов уже ищет онтологическуюподдержку: он ищет новое бытие, которое как раз и должно родиться из его слов. Психологическое утешение здесь не имеет никакого значения. Почему Иов не принимает слов своих утешителей? Почему он называет их даже «сплетчиками лжи» и «бесполезными врачами» (13, 4)? Не только потому, что они настойчиво хотят найти в нем грех и его страдание объяснить как наказание за совершенные грехи, но и потому, что он чувствует, что его друзья говорят теоретически, абстрактно, обще, в то время как ему нужна личная, конкретная, экзистенциальная помощь. Всякое теоретическое разрешение проблемы страдания ничего не дает страдающему бытию. Друзья Иова излагают взгляды: свои, своих отцов, своего края. Они могут быть интересны и правильны, но они остаются в области теории, не становясь тем созидающим словом, тем творческим fiat, по которому так тоскует Иов. Поэтому он и говорит сам. Он начинает говорить первым и затем не пропускает ни одной возможности для ответа на речи своих утешителей. Личностность – сущностная черта экзистенциального мышления. Этому нельзя научиться по книгам или воспринять от кого-то другого. Оно, как и всякий творческий акт, должно исходить из бытия самого мыслителя. Конрад из «Дзядов» Мицкевича во время своей великой импровизации говорит: «Не древом райским был язык певца мне дан, Я почерпнул его не из плода знанья И не из книг, не из преданья, Не из пророчества сивилл, Я сам ту силу сотворил, Как Ты, себя в себе рождая, Себя собою создавая» [50]. Так же, как художник творит новое объективное бытие своим врожденным могуществом, так и мыслитель, обратившись к самому себе, своим мышлением произносит творческое fiat, из которого должно родиться его новое существование. Поэтому онтологический смысл имеет только экзистенциальное мышление, следовательно, такое мышление, которое является творением самого человека; мышление подлинное, не присвоенное, не заученное; мышление, которое в нем осуществляется не ради теории, но ради его новой экзистенции; мышление, которое становится основной функцией его экзистенции. Такое мышление есть самый личный акт и тем самым акт, обладающий силой создавать новое бытие. Онтологический смысл мышления кроется в его личностности. Человек должен мыслить сам — имеется в виду самое прямое и самое глубокое значение этого слова. Преодолеть небытие и восстановить мое покачнувшееся бытие могу только я сам, а не Платон, Аристотель, Фома, Кант или Хайдеггер.
Автор книги Иова прекрасно раскрывает различие между теоретически-абстрактным мышлением и мышлением экзистенциальным: жалобе Иова он противопоставляет ответ Елифаза. Основной вопрос Иова: почему он должен страдать? Елифаз готов ответить на этот вопрос: «Так, не из праха выходит горе, и не из земли вырастает беда; Но человек рождается на страдание» (5, 6–7). Рождается на страдание в том смысле, что грешит. А за грехом, как наказание, приходит страдание и всяческие другие невзгоды. Елифаз рассказывает Иову, что он сам это испытал во время ночных видений. «Среди размышлений о ночных видениях, когда сон находит на людей, Объял меня ужас и трепет, и потряс все кости мои. И дух прошел надо мною; дыбом стали волоса на мне. Он стал, — но я не распознал вида его, — только облик был пред глазами моими; тихое веяние, — и я слышу голос: Человек праведнее ли Бога? и муж чище ли Творца своего?» (4, 13–17). Слова духа и есть ответ Елифаза Иову. Человек страдает потому, что он грешен. О себе он может думать, что он праведен и чист. Однако перед лицом Бога нет ничего чистого, ибо «Он и слугам Своим не доверяет; и в ангелах Своих усматривает недостатки» (4, 18). Иов, по мнению Елифаза, напрасно мечется в поисках ответа. Ответ ясен: его страдания есть наказание за его преступления. Нам в данном случае важна не правильность этого ответа, которую со всей очевидностью отрицает Иов, но его происхождение. Автор книги приписывает происхождение тезиса Елифаза ночному духу. Символичность духа здесь имеет глубокий смысл. Дух, нашептавший ответ Елифазу, есть символ теоретического абстрактного мыслителя. Его формула звучит отвлеченно, вне связи с конкретной экзистенцией человека. Он выводит ее из общего принципа, что Бог, как Творец человека, невыразимо выше, справедливее и святее, чем человек. Из этого общего, хотя в сущности и правильного, принципа Елифаз делает вывод, применяя его к конкретному случаю. Он исходит не из случившегося с самим Иовом, но из логического закона, который применяет, словно некую мерку, к отдельным событиям жизни. Ответ Елифаза не разрешение бытия Иова, но разрешение логической и теоретической проблемы. Будучи сам по себе правильным, этот ответ может и не годиться к конкретным экзистенциальным случаям. К случаю Иова этот ответ как раз и не годится. Иов доказывает, что он не виновен, и потому духом подсказанная формула к нему не применима. Иов не отрицает общего принципа, по которому Бог во всех отношениях неизмеримо выше человека. Но в то же время он твердо убежден в том, что он не виновен: «Если я согрешил, то что я сделаю Тебе, страж человеков!», — спрашивает Иов у Бога, ибо его совесть не указывает ни на какое его преступление. Но если это так, если Иов не виновен, тогда и страдание нельзя объяснить только как наказание. Абстрактная, нашептанная духом формула разбивается о конкретную экзистенцию. В том, что эту формулу автор книги Иова вкладывает в уста ночного духа, то есть, бескровного и бессердечного существа, которое обладает умом, но не обладает жизненностью, заключен глубокий смысл. Дух, о котором говорит Елифаз, это символ всех тех теоретических абстрактных творческих порывов, результаты которых приобретают известность в истории человеческой мысли, но не затрагивают конкретную земную экзистенцию и ее не разрешают. Они всего лишь логические построения, не имеющие ни онтологического происхождения, ни онтологического смысла. Человеческая экзистенция проходит мимо них. Они не являются тем, ранее упоминавшимся, главным актом существования человека, которым он сам себя строит. Поэтому личной судьбы они не разрешают, ибо не эта судьба их и порождает. Они поверхностны, они нашептаны призрачной повседневностью или абстракцией, поэтому они и остаются на уровне чисто теоретических рассуждений. Между тем экзистенциальное мышление проникает в само существование человека и пытается разрешить его в личной его конкретности. Возникшее из страдания, оно пытается преодолеть его не абстрактной формулой, которая может быть применима ко всему и всегда, но онтологическим построением своего бытия, которое годится только ему одному. Ответ экзистенциального мышления не логический, но онтологический. Это ответ самим бытием. Поэтому когда страдание открывает перед человеком направление к небытию, он прежде всего стремится именно к этому ответу. Поэтому оно и есть основная функция существования.