Философский комментарий. Статьи, рецензии, публицистика 1997 - 2015 - Смирнов Игорь. Страница 6
Я позволю себе развернуть эту мысль следующим образом. Будучи самодостаточным знаковым образованием, текст представляет собой не просто переход от данного (темы) к новому (реме), но (квази)логический вывод одного из другого. Текст потому и не нуждается в опоре на внешнюю действительность, что он в себе содержит свое объяснение. Какие бы res gestae ни описывал текст, специфически текстовым действием оказывается обоснование (явное или неявное) того замещения, о котором сообщается. Любой текст в своей самодостаточности (речь не идет о сугубых документах, до которых я доберусь только в заключительном разделе статьи) — двойная субституция, которая трансцендирует трансцендирование, привнося в него цель, не предсказывавшуюся в его условии. Если угодно, текст взывает к ratio как к religio. В качестве события текст есть толкование события, обозначиваемого им [1]. В нем может присутствовать и метатекстовой "голос", как это продемонстрировала А. Вежбицка [2].
Но все же главное и первичное в нем не его метатекстовой, а его метаакциональный характер. Перемещение от того, что было, к тому, что наступает, делается в тексте интеллигибельной необходимостью (неважно, как оцениваемой). Текст служит медиатором (что подчеркивает А.М.Э.) в таком времени, которое наполнено неизбежным смыслом. Именно это время подразумевается в понятии "история" [3]. Текст творит историю, которая тем самым не имеет ничего общего с биологической эволюцией. Res gestae могут задерживаться в коллективной памяти или ускользать от нее (мой поход в табачную лавку не принадлежит истории, хотя в нем данное сменяется новым). В противоположность действиям все тексты имеют шанс стать единицами хранения в архиве. Фактические действия исторически релевантны, если они обладают текстопорождающей мощью (безразлично, какой смысл при этом в них вкладывается: в одной и той же войне может быть увидено и исполнение апокалиптического пророчества, и результат дележа мира международным капиталом) [4], или текстообразны (являя собой какую-либо из форм того, что Гринблатт определяет как "self-fashioning" индивида [5]), или вытекают из текстов (наподобие того, как революции неизменно воплощают собой некие предшествовавшие им идеологии, на чем настаивал уже А. де Токвиль). Иными словами, поступки историчны, поскольку они отрываемы от самих себя в той мере, в какой они не только удовлетворяют потребности тех, кто их совершает, но и предполагают наличие (ad hoc или post hoc) гипотезы о том, в чем их суть, т. е. другого сознания, чем то, что непосредственно руководит акцией. То, что Ницше имел в виду в словосочетании "der wahrhaft geschichtliche Connexus" [6], образуется благодаря тому, что текст в качестве толкования действительности в ее временном развертывании поддается перетолкованию, отправляющему его туда, откуда он возник, — в историю. Она ловит мир в сеть текстов. История становится мировой, ибо трансцендирование трансцендирования не ведает никаких границ: ни национальных, ни жанровых, ни персонально-авторских. Текст не откладывает (diffОrance) обозначивание (как мнилось Деррида в "De la grammatologie", Paris, 1967), он находит в последующем тексте свою онтологию, он превращается в нем в то, что он есть и чем он чреват, — в феномен истории. Текст всегда в прошлом. Таковы, как будет видно, и тексты об истории.
2. Слабый постисторизм
NH явился на свет в итоге и в виде отрицания того развития исторической науки, которое началось вскоре после Второй мировой войны. В эти годы ряд тех исследователей, которые нацеливали внимание на своеобразие переживаемого ими периода, применили к нему понятие "постистория". Одним из них был Л. Мамфорд. Он разложил мировой культурный процесс на несколько стадий ("архаический человек" > "цивилизованный" > "осевой" > "человек старого мира" > "человек нового мира") и пришел к выводу (со ссылкой на: Roderich Seidenberg, "Posthistoric Man", University of North Carolina Press, Chapel Hill 1950), что современностью владеет тот, кто конституировал себя по ту сторону истории [7]. Вместе с Сейденбергом Мамфорд рисует постисторического человека отторгнувшим авторитет от собственного организма, не отшатывающимся от геноцида — от уничтожения человека в его биологической данности, тем более впадающим в иррационализм, чем более рационализируется производство, и т. п. Мамфорд не считал, однако, что "posthistoric Man" кладет конец диахронии и предвещал (в духе историософии К. Ясперса) наступление такого эона, в котором произойдет встреча всех историко-культурных типов людей друг с другом.
Иначе, чем Мамфорд, но, как и он, критически изображал постисторию А. Гелен. Он моделировал ее (отчасти следуя за: Hendrik de Man, "Vermassung und Kulturverfall", MЯnchen, 1951 [8]) в форме "кристаллизовавшегося общества" [9], маячащего в той уже приближающейся дали, где одна из великих держав захватит мировое господство. Как легко догадаться, Гелен на пессимистический лад возрождал кантовский утопический проект "мировой республики".
В ту же пору, когда вырабатывалась концепция постистории, ученые с преобладающим методологическим интересом поставили под сомнение способность исторического дискурса быть носителем фактической истины. Р. Дж. Коллингвуд не усматривал разницы между романом и историческим исследованием, поскольку в обоих случаях перед авторами стоит задача представить их миры когерентными [10]. Запись истории таит в себе "the necessity of the a priori imagination". Такого рода воображение зависит от "here-and-now" историка. Но в этом, по Коллингвуду, нет большой лжи. Воображение, которое не может обойтись без "картины прошлого", адекватно истории как врожденной человеку идее, заключал Коллингвуд, обращаясь, как он сам подчеркивал, к картезианскому языку.
Диалектичным, не абсолютным был и тот скепсис, который К. Поппер направил в "Открытом обществе…" против философии истории [11]. Чаяние отыскать общее значение истории напрасно, ибо она есть не что иное, как множество разных историй борьбы человека с человеком за власть, т. е. лишена антропологического содержания. Рассуждая так, Поппер соглашался с Т. Гоббсом, для которого status naturalis humanis (= война всех против всех) не отменяется полностью и после возникновения государств, и противоречил X. Плесснеру, утверждавшему, что в непрерывно возобновляемой власти современности над прошлым выражается политическая природа человека как такового [12]. То, что исторические изменения не имели генерального значения, еще не говорит о том, что люди не способны придать его истории, — мир должен, по рецепту Поппера, в волевом акте объединить усилия при построении "открытого общества": "…although history has no meaning, we can give it a meaning" [13].
Вряд ли будет натяжкой предположить, что мысль об исчерпанности исторической энергии, о наступлении эпохи, расположенной за пределом культурно (Мамфорд) или социально (Гелен) плодотворных преобразований, явилась откликом на повторение мировой войны. Циклизованность события, имевшего всеземной масштаб, влекла за собой у историков разочарование в современности, побуждала их осознавать настоящее как время, когда сбился с шага обычный ход, алгоритм истории. Если повторение тотально, то новым истории, всегда бывшей необратимой, оказывается постистория. Упреки, которые Коллингвуд адресовал конкретным исследованиям прошлого, а Поппер — философии истории, были сделаны из того же хронотопа, что был назван их коллегами постисторическим. Думающий об истории не соответствует своему предмету тогда, и, в сущности, только тогда, когда он где-то вне таковой. У истории нет средств для самопостижения при том условии, что она перестает быть историей. Пока настоящее и прошлое не оторваны друг от друга, историк принадлежит истории, которая продолжает в нем свою преобразовательную деятельность, обретая историографическую форму. Он может при этом подвергнуть сомнению субдискурсы своего дискурса, но не его в целом. Тот кризис идентичности, в который историки были втянуты в процессе циклизации мировой войны, запечатлелся в том, что они в той или иной степени, на том или ином витке размышлений утрачивали оригинальность, покорно шли на поклон к авторитетам — к Ясперсу, Канту, Декарту, Гоббсу. Для А. Кожева (Кожевникова) неоригинальность даже стала принципиальной позицией [14]. В опубликованной в 1946 г. рецензии на книгу А. Ниля "De la mОdiation dans la philosophie de Hegel" ("Critique", № 3/4, 339–366) он привел развернутые доводы в пользу финалистского понимания истории. Менее подробно он говорил об этом и в лекциях 1930-х гг., посвященных гегелевской философии, утверждая вместе с тем, что у нее нет альтернатив. Показательно, что достоянием широкой публики эти лекции (среди прочего: о ненужности новых философских доктрин) стали в первые послевоенные годы ("Introduction И la lecture de Hegel. LeНons sur la phОnomОnologie de l'esprit", Paris, 1947).