Философское мировоззрение Гёте - Свасьян Карен Араевич. Страница 31
Второй вид движения — становление органических существ. Чувственный опыт не может фиксировать его; чувственно мы воспринимаем растительный мир в органах растений, т. е. опять-таки в фиксированных формах; самое большее, чего здесь можно достигнуть, не выходит за рамки номенклатурной сортировки форм. Понятно, что дискурсивному рассудку дальше этого некуда мыслить; прикрепленный к чувственности, он не получает от нее никаких данных о становлении, и поэтому ему нечего синтезировать. Но поскольку становление все-таки есть, он допускает некоего рода созерцательный опыт в качестве не конститутивной силы, а регулятивной фикции, выводящей из затруднения мысль.
Этот созерцательный опыт становится у Гёте именно конститутивным. Как же следует его понимать? Предположим, я смотрю на растение. Физическому зрению моему явлена некая готовая форма, состоящая из множества также готовых (ставших) форм. Я понимаю при этом, что ни одна из этих внешне видимых форм не есть причина растения, и еще я понимаю, что формы эти не механически соположены, а органически сращены, т. е. глядя на них, я мыслю себе некую формообразующую силу, без которой все они были бы невозможны. Стало быть, для объяснения растительного организма я должен выйти за пределы сугубо чувственных восприятий, не дающих мне никакого опыта об указанной силе. Она закрыта моему чувственному созерцанию, и тем не менее, не видя ее физически, я знаю, что она есть. У меня, следовательно, есть понятие о ней и недостает лишь опыта. Если я приму кантианскую точку зрения, мне придется сделать из всего этого поспешный вывод о невозможности опыта и спасать понятие от пустой химеричности перенесением его в эвристически-регулятивную зону мышления. Но я не обязан верить Канту на слово, тем более поспешное, и предпочитаю самому убедиться в том, действительно ли невозможен опыт. Что я делаю для этого? Ставлю опыт (опыт предложен Рудольфом Штейнером). Если чувственное созерцание не дает мне опыта, может быть, следует поискать его иначе. Я кладу перед собою семя какого-нибудь растения и стараюсь сосредоточиться на нем. Прежде всего я отдаю себе отчет в том, что я вижу глазами. Я вижу крохотное семя, его форму и цвет. Я знаю в то же время, что суть видимого мною этим не исчерпывается, что в семени таится нечто гораздо более существенное, чем внешняя форма и цвет, но именно его-то я и не вижу. Тогда я прибегаю к помощи фантазии. Если посадить это семя в землю, говорю я себе, из него вырастет растение. Значит в семени скрыто таится то, чем станет оно в будущем и что теперь остается невидимым для моих глаз. Самое поразительное при этом то, что я создаю в фантазии растение, которое позднее станет действительностью силами земли и солнца.
Невидимое станет видимым. Но прежде чем стать видимым, оно уже существует реально как творческая сила в семени. И ее я мыслю, но мыслю не дискурсивно, ибо для дискурсивного понятия у меня отсутствует опыт чувств. С другой стороны, у меня нет никаких оснований считать свою мысль химеричной только потому, что она не опирается на чувственные восприятия. Сила, заключенная в семени, — объективная реальность, обладающая сверхчувственным характером, и я имею о ней не менее реальный и объективный опыт, чем в случае наблюдения уже проросшего цветка. Фантазия дала мне этот опыт, и, будучи полностью сообразным своему объекту, он должен также называться сверхчувственным. Очевидно, что мысль заимствует здесь свое содержание не извне, а из самой себя. Вовне, в чувственной сфере, собственно говоря, нет никакого содержания; мысль сама создает его себе и сама же синтезирует его. Но это и значит, что созерцание имманентно ей, ибо только созерцанием обеспечивается содержание опыта. Можно, поэтому, сказать, что мысль, в которой форма и содержание даны в нераздельным единстве, является созерцательной мыслью, или идеей в исконном смысле слова.
О фантазии как органе познания будет идти речь в следующей главе. Здесь же следует отметить: специфика метода Гёте такова, что к ней невозможно подойти со сколько-нибудь готовыми представлениями и понятиями. Кант строит все три здания своей критики именно на готовых данных, принимая их такими, как они есть; таков, по словам Канта, наш рассудок, таковы наши восприятия и т. д. Что в определенном ракурсе они именно таковы, не вызывает никакого сомнения. Сомнительно то, что они утверждаются в качестве таковых, без единого подозрения о том, что и эти силы могут быть развиты. Гёте, кажется мне, оттого и не оставил после себя системы мыслей, что был всецело занят школой мысли. Система закончена и замкнута; мысль, верная своему первородству, не может быть такой. Я выскажу это в сравнении. Прежде чем играть музыку, рука играет гаммы и этюды. Без длительной подготовки она не смеет притязать на концерт. Мысль нуждается в подготовке уж во всяком случае не меньше руки; концертная программа ее, скажем это со всей мягкостью, намного сложнее. Что же сказать о мысли, пребывающей в априорном самодовольстве и устраивающей такие концерты, после которых хоть лезь в бочку Диогена! Мало того, трансцендентально оправдывающей эти концерты: в мире, мол, нет никакой музыки; музыка, играемая другими, — шарлатанство и химера; музыка — это я.
Опыт мысли— вот что предлагает школа Гёте. Философу, который на самом пороге гётевской мысли выразил бы сомнение по поводу опытной мысли: «Я думаю, что мысль и опыт суть разные вещи», — Гёте ответил бы: «У нас не думают, а делают», — он ответил бы так не потому, что отвращал от мысли, а потому что призывал к деятельной мысли. Оборот «мысли расходятся с делом» для Гёте верх бессмыслицы. Если мысли расходятся с делом, значит это не мысли, а пустые слова. Как же отличить мысль от пустословия? Пустыми словами? Нет, умным деланием.
Описанный выше опыт с семенем — одна из предварительных стадий такого делания. «Дойдет до того, — говорит Гёте, — что механистический и атомистический способы представления в хороших головах совершенно изменятся и все феномены будут казаться динамичными и химическими, и так божественная жизнь природы все больше будет подтверждаться». Я возвращаюсь к параметру движения.
То, что при взгляде на растительный мир чувственно видится нами как форма, предстает в сверхчувственном опыте мысли как метаморфоз, превращение форм. Телесный глаз воспринимает формы еще до того, как они видоизменяются, и уже после того, как они видоизменились. Переход ускользает от восприятия. Аналоги этого перехода в нас самих символизируются мигами засыпания и пробуждения, т. е. переход из бодрствования в сон и обратно из сна в бодрствование протекает в нас так же бесчувственно, как и метаморфоз органических явлений. Эти явления отражаются в наших чувственных восприятиях дискретно и формально; можно сказать, что между всяким «еще нет» и «уже нет» чувство испытывает нечто вроде обморочного состояния; оно схватывает оба полюса «нет» и просыпает «да» самого перехода. В этом смысле восприятие форм следует считать негативным восприятием, позитивная проявка которого лежит в иной сфере. Негативны сами формы; их проявитель — формообразующая, или жизненная, сила перехода. Формальный метод, бессильный постичь переход, вынужден прибегать к метафизическим примышлениям либо вовсе отказываться от объяснения.
Объяснение в мысли, производящей собственное содержание. Если справедлив принцип, что подобное познается подобным, то подвижный объект должен познаваться подвижной мыслью. Между тем, форма мысли именно неподвижна; когда я фиксирую «еще нет» и «уже нет», я фиксирую, т. е. останавливаю как раз дискретные кадры процесса, который в существе своем целостен и непрерывен. «Произведения природы, — говорит Гёте, — можно узнавать, только схватывая их в становлении». Задача труднейшая, ибо «люди, — продолжает он, — обладают вообще только понятием рядоположности и совместности, но не чувством внедрения и взаимопроникания». Понять становление значит перейти из сферы форм в сферу метаморфоза, или движения, и сделать мысль столь же текучей и динамичной, как и ее объекты. Иными словами, превозмочь обмороки восприятия на пороге перехода и достичь непрерывности сознания. Гёте и здесь прибегает к парадоксу: в морфологии, т. е. учении о форме, считает он, мы, собственно, не можем говорить о форме, «а употребляя это слово, во всяком случае должны иметь при этом в виду только идею, понятие или нечто, лишь на мгновение схваченное в опыте», т. е., говоря о форме не в негативном, а позитивном смысле, следует иметь в виду не фиксированную формы, а именно переход от формы к форме. «Все образовавшееся сейчас же снова преобразуется, и мы сами, если хотим достигнуть хоть сколько-нибудь живого созерцания природы, должны, следуя ее примеру, сохранять такую же подвижность и пластичность».