Лестница в бездну - Бакусев Вадим Маркович. Страница 18
Все эти рационалистические устремления надолго (вплоть до 17-го века, логики Пор-Рояля) сосредоточились почти исключительно в христианстве и вокруг него — поэтому в общем и с оговорками можно считать, что оно, само о том не ведая и не желая, послужило временным инкубатором европейского естествознания (от Роджера Бэкона до Грегора Менделя) и науки вообще; об иных видах рационализма, помимо естественнонаучного, я уж и не говорю ради краткости.
Позиции европейской матрицы окончательно закрепляются в философии: теперь разумное мышление окончательно становится основанием, главнейшим признаком самого существования(продромальный симптом чего можно видеть уже у Парменида). Об этом прямо говорит Декартово «sum cogitans» («я существую, только пока мыслю»), а человек бесповоротно превращается в «мыслящую вещь», то есть в живой автомат. Но и философия еще долго, вплоть до Шеллинга и даже Ф. Брентано, остается христианской по духу и форме. Христианство холило и лелеяло разум до тех пор, пока он, окрепнув, не перестал (в лице позитивизма и материализма, науки вообще; Ницше критиковал эту религию в принципиально иной плоскости) нуждаться в его опеке, а затем — весьма неблагодарно — не выставил бывшего опекуна вон.
Здесь настала пора сказать, что христианство не было сущностью, или единственным воплощением, или тем более причиной европейской матрицы — наоборот, эта матрица была его сущностью, но она же была сущностью и многих других явлений психической жизни Европы, и прежде всего — склада ума и характера ее населения. Христианство — не причина, а форма выявления европейского пути, початого еще древними греками (так же как Просвещение, наука, вульгарный атеизм и материализм, хищное потребительство — эти, вопреки Юнгу, неизбежные результаты энантиодромии христианства, а вовсе не причины его упадка). Поэтому речь не идет об ответственности христианства за этот путь и его последствия. Оно «не виновато», как повышенная температура тела не виновата в простуде (говорю это вопреки Ницше с его «проклятием христианству»; правда, столь же бессмысленно и оправдывать эту религию). Сказанное только помогает понять место христианства в исторических перипетиях европейской матрицы, место, разумеется, не оставшееся пустым после того, как христианство отыграло свою роль до конца и ушло со сцены: эта роль по «энантиодромической» эстафете досталась «научному мировоззрению», позитивистской эрзац-религии и хорошо разошлась в обыденном сознании европейцев.
Можно задаться вопросом о том, почему другие европейские, прежде всего германские, народы оказались втянутыми в орбиту матрицы греков и римлян, хотя могли бы остаться чуждыми ей. Быстрая, немедленная выгода от принципа порядка, организованности — преимущество матрицы — вот, видимо, ответ на этот вопрос; именно для выгоды народы-завоеватели, помнившие свои прежние поражения от римлян, заимствовали в первую очередь дух разумной организации, структурно-организационные принципы Империи, а не дух ее культуры. Окрепшее к тому времени христианство само строилось на этих же, общих им принципах (каноническое право, наследовавшее римскому), а потому тоже довольно легко было усвоено варварами. И именно в силу все того же стремления к выгоде элитарные формы рационализма (теология, философия, наука) не были оторваны от психической жизни народных масс Европы, а только увенчивали ее собою. Дух выгоды пронизывал собой все — и в сублимированных формах теории, и в низких формах практики.
Но была и культура, высокая культура, воплощавшаяся в других формах духовной жизни, не более или менее случайных отклонений от основной, доминирующей матрицы, а порослей более древней, изначальной общечеловеческой, естественной матрицы. Функционально они были в Европе альтернативами и компенсациями доминанты, но всегда оставались так или иначе рецессивными, «подводными». На эти формы духовной жизни, психики мы бросим, увы, только очень беглый взгляд — иными словами, я, в сущности, просто укажу на них пальцем, оставив разработку темы гипотетическому будущему. А сердцевину вопроса о соотношении матрицы и нематрицы в эволюционном отношении я приберегу до выхода с этой лестницы в бездну (см.).
В чистом виде мы не увидим нематричных проявлений и в древности (за исключением самых старых мифов) — впрочем, так же, как исторически долго еще не увидим и чисто матричных форм духовной деятельности: эти появились в Европе только, пожалуй, в эпоху рационализма Нового времени, в семнадцатом столетии. Такая нечистота, гибридность нематричных и матричных проявлений духа объясняется, должно быть (помимо естественной причины — постепенной дивергенции определяющихся в себе тенденций), тем, что борющиеся стороны всегда так или иначе бессознательно ассимилируются, уподобляются друг другу по крайней мере внешне, чтобы тем успешнее бороться дальше.
Самые чистые из известных древнеевропейских нематричных проявлений психики — довольно гипотетические для нас орфическая религия и связанные с ней элевсинские мистерии. Если подготовленный читатель ждет, что тут же или даже в первую очередь я назову имя Диониса, то он этого не дождется: в отличие от Ницше я не считаю образ этого божества исходно альтернативным матрице (если ставить уже сейчас хотя бы приблизительный знак равенства между моим представлением о матрице и ницшевским — об аполлоновском начале; но об этом речь впереди), то есть выражавшим европейский корень доматричной конфигурации психики. Дело в том, что культ Диониса, азиатского бога-пришельца, не настолько древен у греков, а дошедшие до нас сведения о его вакхической стороне, которую с таким упоением описывает Ницше, вполне можно истолковывать в ином ключе: вакханалии могли быть, по-моему, явлением вторичным, а именно компенсацией уже зарождавшейся тогда матрицы.
С бóльшим толком, то есть с большей достоверностью, можно говорить в этом смысле о формах древнегреческого мироощущения, представленных в эллинской философии. Эмпедокл и Гераклит с их сквозной динамикой (энантиодромией) и динамическим равновесием противоположностей, несомненно, представляли нематричный принцип, а первый из них, вероятно, был орфиком. У них нет ни следа того, что можно назвать пафосом (или манией) порядка, а разумное мышление не выступает основой бытия (Гераклитов Логос — отнюдь не разумное мышление, ведь он «недоступен пониманию», «непонятен»); место порядка занимает органическая гармония («лука и тетивы»). А вот пифагорейское учение уже гибридно: к орфической основе в нем приросло представление о числах, впрочем, не столь уж матричное, еще близкое к китайскому, хотя греческая математика началась, как известно, именно с пифагорейцев.
Платон— классическая промежуточная, совершенно гибридная, двойственная и чуть ли не раздвоенная фигура: с одной стороны, невозможно заметить никакой дистанции между ним и его Сократом, с другой — в глаза бросается заполненная лишь скупыми намеками брешь в сократовской, абсолютно логической картине мира (таинственное платоновское «неписаное учение», следы все того же орфизма, повышенная чувствительность к бессознательному вообще, см. выше). Его диалектика единого и многого потенциально заключает в себе возможности, выходящие за рамки матрицы, хотя эта диалектика оказалась хорошо ассимилированной матричным мировоззрением, то есть из альтернативных возможностей была выбрана одна (в пользу единого, архетипически выражающего негэнтропийность сознания).
Но несмотря на свою, вероятно, очень мучительную для него раздвоенность, Платон был, разумеется, путепрокладчиком матрицы, и больше всего — свойственной ей иллюзорности, прикидывающейся реализмом. Именно он «синтезировал» две исходных противоположных позиции греческого мышления, нематричную и матричную. Первая представлена Гераклитом с его тезисом «все течет», вторая — Парменидом и его аксиомой «ничто не течет». Платон подытоживает: все и течет, и не течет; но то, что не течет (идеи) — истина, а то, что течет, — ложь и иллюзия. Такая констатация была бы еще недостаточно определенной, если бы он не расставлял ясных ценностных акцентов, но он сделал именно это: истина — абсолютная ценность, ложь и иллюзия — абсолютная антиценность. Эта позиция отныне была неотделима от матрицы во всех ее проявлениях, от науки до обыденного сознания.