Два источника морали и религии - Бергсон Анри. Страница 19

Таким образом, даже если выдвигать в качестве принципа морали личный интерес, будет нетрудно сконструировать разумную мораль, достаточно сходную с моралью обыденной, как это доказывает относительный успех утилитаристской морали. В самом деле, эгоизм для человека, живущего в обществе, включает в себя самолюбие, потребность в том, чтобы его хвалили, и т. п.; так что чистый личный интерес стал почти неуловимым, настолько в него входит общий интерес, настолько трудно отделить их друг от друга. Подумайте, сколько почтительности к другому содержится в том, что называют самолюбием, и даже в ревности и зависти! Тот, кто захотел бы осуществлять в жизни абсолютный эгоизм, должен был бы замкнуться в самом себе и не беспокоиться больше о ближнем, ревнуя его или завидуя ему. Какая-то симпатия входит в эти формы ненависти, и сами пороки человека, живущего в обществе, включают в себя некоторую Добродетель; все они наполнены тщеславием, а тщеславие означает прежде всего общественную черту. Тем более можно вывести мораль из таких чувств, как честь, симпатия или жалость. Каждая из этих тенденций у человека, живущего в обществе, нагружена тем, что в нее поместила социальная мораль; и следовало бы освободить ее от этого содержимого с риском свести ее к самой малости, чтобы не допустить логической ошибки, объясняя этой тенденцией мораль. Легкость, с ко- 96 Об интеллектуализме торой сочиняются теории такого рода, должна была бы вызвать у нас подозрения: если самые разнообразные цели могут таким образом превращаться философами в моральные цели, то весьма вероятно — поскольку они еще не обрели философский камень, — что они в самом начале поместили золото внутрь своего горнила. Также очевидно, что ни одна из этих теорий не объясняет обязанность; мы можем быть вынуждены применять определенные средства, если хотим осуществить ту или иную цель; но если мы предпочитаем отказаться от цели, то как навязать нам средства? Тем не менее, принимая какую-нибудь из этих целей в качестве принципа морали, философы извлекли из нее системы максим, которые, не доходя до формы императивов, достаточно приближаются к ним, чтобы можно было ими довольствоваться. Причина этого вполне проста. Они рассматривали осуществление этих целей, отметим еще раз, в обществе, где существуют решающие давления и дополнительные, продолжающие их стремления. Давление и притяжение, определяя друг друга, приводят к какой-то из этих систем максим, поскольку каждая из них направлена на осуществление какой-нибудь цели, являющейся одновременно индивидуальной и социальной.

Стало быть, существование каждой из этих систем предшествует в социальной среде появлению философа; они включают в себя максимы, достаточно близкие своим содержанием к тем, которые сформулирует философ, и уже обязательные. Вновь обнаруженные философией, но теперь уже не в форме приказания, поскольку это уже лишь рекомендации с целью умственного преследования какой-то цели, которую ум может также вполне отбросить, они захвачены более расплывчатой или даже просто потенциальной максимой, которая сходна с ними, но наполнена обязанностью. Таким образом они становятся обязательными; но обязанность не спустилась, как можно подумать, сверху, то есть из принципа, из которого максимы были рационально выведены; она поднялась снизу, то есть из глубины давлений, продолжаемых в стремлениях, из глубины, на которой базируется общество. Короче говоря, теоретики морали постулируют общество и, следовательно, обе силы, которым общество обязано своей устойчивостью и своим движением. Пользуясь тем, что все социальные цели проникают друг в друга и каждая из них, покоясь в каком-то смысле на этой устойчивости и этом движении, представляется удвоенной отмеченными двумя силами, они без труда воспроизводят содержание морали вместе с любой из целей, взятой в качестве принципа, и затем показывают, что эта мораль обязательна. Дело в том, что они приписали себе заранее, вместе с обществом, материей этой морали и ее формой, все ее содержимое и всю обязанность, которой она окутана.

Углубляясь теперь в источники этой иллюзии, свойственной всей теоретической морали, вот что мы находим. Обязанность — это необходимость, с которой спорят и которая сопровождается, следовательно, умом и свободой. Необходимость, впрочем, подобна здесь той, которая связана с созданием физиологического или даже физического следствия; в человечестве, которое природа не наделила бы умом и в котором индивид не имел бы никакой возможности выбора, действие, предназначенное поддерживать сохранение и связь группы, совершалось бы необходимо; оно совершалось бы под влиянием четко определенной силы, той, что заставляет работать каждого муравья для муравейника и каждую клетку ткани для организма. Но вмешивается ум с его способностью выбирать — это другая сила, всегда актуальная, поддерживающая предыдущую в состоянии потенциальности или, точнее, едва видимой в ее действии реальности и, однако, ощутимой в своем давлении: так колебания взад-вперед маятника в башенных часах мешают напряжению пружины проявиться резким распрямлением и в то же время являются результатом этого самого напряжения, будучи следствиями, оказывающими сдерживающее или регулирующее воздействие на свои причины. Что же будет делать ум? Это способность, которую индивид естественным образом использует, чтобы избавлять себя от трудностей жизни; она не будет следовать в направлении силы, которая действует в интересах рода и которая, если и принимает во внимание индивида, делает это в интересах рода. Эта способность будет прямо вести к эгоистическим решениям. Но это будет лишь первым ее движением. Она не сможет не считаться с силой, невидимое давление которой она испытывает. Поэтому она убедит сама себя, что умный эгоизм должен предоставить место всем другим эгоизмам. А если этот ум принадлежит философу, он сконструирует теоретическую мораль, в которой взаимопроникновение личного интереса и общего интереса будет доказано и в которой обязанность будет сведена к ощущаемой нами необходимости думать о другом, если мы хотим разумно быть полезными самим себе. Но мы сможем всегда ответить, что нам не нравится понимать наш интерес таким образом, и тогда неясно, почему мы должны еще чувствовать себя обязанными. Тем не менее мы «обязаны», и ум хорошо это знает; вот почему он и предпринял попытку доказательства. Истина, однако, заключается в том, что его доказательство кажется удовлетворительным лишь потому, что оно обеспечивает переход к чему-то, о чем он умалчивает и что является главным: испытываемой и ощущаемой необходимости, которую разумное рассуждение опровергло и которую противоположное разумное рассуждение вновь обосновывает. То, что собственно обязательно в обязанности, не идет, стало быть, от ума. Последний объясняет в обязанности только то, что в ней находят от колебания. Там, где он, казалось бы, служит основанием обязанности, он ограничивается ее поддержанием, сопротивляясь сопротивлению, противодействуя своему противодействию.

Мы увидим, впрочем, в следующей главе, кого ум берет себе в помощники. Теперь же прибегнем вновь к уже послужившему нам сравнению. Муравей, выполняющий свой тяжелый труд так, как если бы он никогда о нем не думал, как если бы он жил только для муравейника, находится, очевидно, в сомнамбулическом состоянии; он повинуется неотвратимой необходимости. Предположим, что внезапно у него появился ум: он станет рассуждать о том, что он делает, задаваться вопросом, почему он это делает, скажет себе, что глупо с его стороны не предаваться отдыху и развлечениям. «Хватит жертв с моей стороны! Пришло время подумать о себе». И вот уже природный порядок перевернут. Но природа не дремлет. Она наделила муравья социальным инстинктом; она присоединила к нему только что проблеск ума, возможно, потому, что инстинкт в данный момент нуждался в этом. Как только ум потревожит инстинкт, сразу потребуется, чтобы ум постарался вернуть все на свое место и устранить то, что он натворил. Рассуждение установит поэтому, что муравей полностью заинтересован в работе для муравейника, и так будет выглядеть основание обязанности. Но истина в том, что подобное основание было бы весьма непрочным и что обязанность существовала ранее во всей своей силе: ум просто создал препятствие для препятствия, исходившего от него самого. Тем не менее философу из муравейника такое допущение показалось бы отвратительным; несомненно, он упорно продолжал бы приписывать уму положительную, а не отрицательную роль. Так чаще всего и поступали теоретики морали, либо потому что это были интеллектуалы, опасавшиеся не оставить уму достаточно места, либо скорее потому, что обязанность казалась им вещью простой и неразложимой; наоборот, если в ней видят квазинеобходимость, которой в известных случаях противостоит сопротивление, то становится понятно, что сопротивление идет от ума, сопротивление сопротивлению также, а наиболее существенное — необходимость — имеет другое происхождение. По правде говоря, ни один философ не может удержаться от того, чтобы не установить вначале эту необходимость, но чаще всего он устанавливает ее скрыто, не говоря об этом. Мы же установили ее, сказав об этом. Мы связываем ее к тому же с принципом, который невозможно не принять. В самом деле, к какой бы философии мы ни обращались, мы вынуждены признать, что человек есть живое существо, что эволюция жизни на двух ее основных линиях совершалась в направлении социальной жизни, что ассоциация — это наиболее общая форма живой активности, поскольку жизнь есть организация, а если это так, то мы незаметно переходим от связей между клетками в организме к отношениям между индивидами в обществе. Мы ограничиваемся, стало быть, тем, что отмечаем неоспоренное, неоспоримое. Но как только мы это допускаем, всякая теория обязанности становится как ненужной, так и недейственной: ненужной, потому что обязанность есть жизненная необходимость; недейственной, потому что выдвинутая гипотеза может, самое большее, оправдать в глазах ума (и оправдать весьма неполно) обязанность, существовавшую до этой интеллектуальной реконструкции.