Два источника морали и религии - Бергсон Анри. Страница 49

Если о них судили иначе, то по причине анормальных состояний, которые часто у них предшествовали окончательной трансформации. Они рассказывают о своих видениях, экстазах, восторгах. Это те же явления, которые возникают также и у больных и составляют основу их болезни. Недавно опубликована важная работа об экстазе, рассматриваемом как проявление психастении [60]. Но существуют болезненные состояния, являющиеся имитациями здоровых состояний; последние тем не менее являются здоровыми, а первые — болезненными. Умалишенный может возомнить себя императором; своим жестам, словам и действиям он будет постоянно придавать наполеоновскую манеру, и в этом именно будет состоять его безумие; разве это отразится как-нибудь на Наполеоне? Точно так же можно подражать мистицизму, и это будет мистическое безумие; разве отсюда следует, что мистицизм — это безумие? Тем не менее бесспорно, что экстазы, видения, восторженные состояния являются анормальными состояниями и трудно провести различие между анормальным и болезненным. Впрочем, таково было мнение самих великих мистиков. Они первыми предостерегали своих учеников против видений, которые могли быть чистыми галлюцинациями. И своим собственным видениям, если они случались, мистики обычно приписывали лишь второстепенное значение; это были дорожные происшествия; после них, оставив далеко позади экстатические и восторженные состояния, они должны были продолжать путь, чтобы достичь конечного пункта, который состоял в совпадении человеческой воли с волей божественной. Истина заключается в том, что эти анормальные состояния, их близость, а иногда, несомненно, и причастность к болезненным состояниям можно легко понять, если подумать о том, каким потрясением является переход от статического к динамическому, от закрытого к открытому, от обыденной жизни к жизни мистической. Когда задеты темные глубины души, тогда то, что поднимается на поверхность и приходит к сознанию, принимает в нем (если сила достаточна) форму образа или эмоции. Образ чаще всего есть чистая галлюцинация, так же как эмоция — это лишь бесполезное возбуждение. Но оба они могут служить выражением того факта, что потрясение — это полная перегруппировка с целью установления высшего равновесия; образ в таком случае символизирует то, что готовится, а эмоция является сосредоточенностью души в ожидании трансформации. Последний случай относится к мистицизму, но он может относиться и к другому; к тому, что просто анормально, может прибавиться то, что явно болезненно; при нарушении привычных отношений между сознательным и бессознательным люди подвергаются риску. Не следует поэтому удивляться тому, что мистицизм иногда сопровождается нервными расстройствами; они встречаются также и в других формах гениальности, в частности у музыкантов. Надо видеть в них только несчастные случаи. Эти расстройства относятся к мистике не больше, чем к музыке.

Будучи потрясенной в своих глубинах увлекающим ее потоком, душа перестает вращаться вокруг самой себя, душа на мгновение ускользает от действия закона, заставляющего индивида и род кругообразно обусловливать друг друга. Она останавливается, как бы прислушиваясь к голосу, который зовет ее. Затем она дает нести себя прямо вперед. Она не воспринимает непосредственно движущую ее силу, но она ощущает ее непостижимое присутствие или догадывается о нем через символическое видение. Тогда приходит огромная радость, экстаз, в который она погружается, или восторг, который она испытывает: Бог присутствует в ней и она в нем. Тайны больше нет. Проблемы исчезают, мрак рассеивается; это озарение. Но сколько времени оно действует? Неуловимое беспокойство, которое витало над экстазом, опускается и присоединяется к нему, подобно тени. Уже его достаточно, чтобы даже без последующих состояний отличить подлинный, полный мистицизм от того, что некогда было его опережающей имитацией или подготовкой. Оно на самом деле показывает, что душа великого мистика не останавливается на экстазе как на конечной цели путешествия. Это отдых, если угодно, но как при остановке, когда машина остается под парами; движение продолжается в сотрясении на месте и в ожидании нового рывка вперед. Можно сказать точнее: каким бы тесным ни было единение с Богом, оно бывает окончательным, только будучи целостным. Безусловно, нет больше дистанции между мышлением и объектом мышления, потому что рухнули проблемы, которыми измерялся и даже создавался разрыв. Нет больше резкого разделения между тем, что любит, и тем, что любимо: Бог здесь присутствует и радость безгранична. Но хотя душа погружается в Бога мыслью и чувством, нечто от нее остается вовне: это воля; ее воздействие, если оно имело место, просто исходит от души. Ее жизнь, стало быть, еще не является божественной. Она это знает, смутно беспокоится из-за этого, и такое возбуждение в состоянии покоя характерно для того, что мы называем полным мистицизмом; оно выражает тот факт, что был взят разбег, чтобы двинуться дальше, что экстаз, конечно, затрагивает способность видеть и волноваться, но существует еще и воля, и надо вернуть ее самое в Бога. Когда такое чувство выросло до такой степени, что заняло все место, экстаз угасает, душа оказывается в одиночестве и иногда впадает в отчаяние. Привыкнув за какое-то время к ослепительному свету, она больше ничего не различает в тени. Она не отдает себе отчета в той глубинной работе, которая незаметно совершилась в ней. Она чувствует, что много потеряла, и еще не знает, что это для того, чтобы все обрести. Такова «темная ночь», о которой говорили великие мистики, и которая, возможно, составляет самое знаменательное или, во всяком случае, самое поучительное в христианском мистицизме [61]. Готовится окончательная фаза, характерная для великого мистицизма. Проанализировать эту заключительную подготовку невозможно, так как сами мистики едва различали этот механизм. Ограничимся утверждением, что машина из потрясающе прочной стали, построенная с целью осуществить чрезвычайно сильное давление, несомненно, оказалась бы в подобном положении, если бы она могла осознать себя в момент сборки. Поскольку ее детали одна за другой подвергались бы самым тяжелым испытаниям и некоторые из них отбрасывались бы и заменялись другими, у нее было бы ощущение пустоты то здесь, то там и боли везде. Но эти чисто поверхностные тяготы должны будут лишь углубиться с тем, чтобы раствориться в ожидании и надежде создать чудесный инструмент. Мистическая душа хочет быть таким инструментом. Она удаляет из своей сущности все, что недостаточно чисто, прочно и гибко, чтобы Бог ее использовал. Она уже чувствовала присутствие Бога, она уже видела его в символических видениях, она уже даже соединялась с ним в экстазе; но все это было кратковременным, потому что было лишь созерцанием: деятельность возвращала душу к самой себе и отвращала ее таким образом от Бога.

Теперь сам Бог действует через нее и в ней: единение является полным и, следовательно, окончательным. Здесь уже такие слова, как механизм и инструмент, порождают образы, которые лучше оставить в стороне. Их можно было использовать, чтобы создать у нас представление о подготовительной работе. Но отсюда мы ничего не узнаем о конечном результате. Отметим, что с этих пор для души наступает избыток жизненных сил. Это безграничный порыв. Это неотразимый натиск, толкающий ее на самые смелые предприятия. Благодаря ровному возбуждению всех ее способностей, она видит все в большом масштабе, и какой бы слабой она ни была, она действует энергично. Она видит вещи прежде всего просто, и эта простота, поражающая как в словах ее, так и в поведении, ведет ее сквозь различные сложности, которые она, по-видимому, даже не замечает. Врожденное знание или, точнее, приобретенная простота сразу подсказывает ей, таким образом, полезное действие, решительный поступок, убедительное слово. Тем не менее необходимость в усилии, а также в выдержке и настойчивости остается. Но они приходят сами, они сами собой развиваются в душе, одновременно действующей и «действуемой», чья свобода совпадает с божественной деятельностью. Они составляют огромный расход энергии, но эта энергия не только требуется, но и подается, так как избыточная жизнеспособность, которую она требует, течет из источника, являющегося источником самой жизни. Видения теперь уже далеко: божество не может являться извне душе, отныне наполненной им. Нет ничего больше, что, казалось бы, существенно отличает такого человека от людей, среди которых он вращается. Он один отдает себе отчет в изменении, возносящем его в ранг adjutores Dei [62], «пациентов» по отношению к Богу, уполномоченных по отношению к людям. Это возвышение, впрочем, не вызывает в нем никакого высокомерия. Наоборот, велико его смирение. Да и как не быть ему смиренным, если он смог установить в тихих беседах, один на один с эмоцией, в которой душа его ощущает себя целиком растворенной, то, что можно назвать божественным смирением?