Из жизни идей - Зелинский Фаддей Франкович. Страница 10

Виновна ты? Иль нет? Но вот свидетель,
Кровавый плащ изобличит тебя:
Эгисфа меч оставил след на ткани,
И бурое, старинное пятно
Поныне блеск порфиры разрушает.
В чужой земле изгнанником я вырос,
Но этот день сознанье мне вернул.
Твою, отец, оплакал я кончину,
Ты отомщен; но горю нет конца,
И в трауре стоят передо мною
Сестра и мать, и весь мой род – и ваш
Победный клик терзает сердце мне!

Напрасно голоса из народа стараются успокоить юношу – что значат их бледные утешения! Да, всякая жизнь полна печалей, никто не вышел чистым из ее омута, но при чем все это здесь?

Нет, нет, постойте, дайте досказать!
Чем кончится все это – я не знаю;
Вне колеи умчался конь ретивый
Души моей, поводья ускользают
Из рук, умом не в силах управлять я.
Я слышу: ужас песнь свою играет,
И сердце пляшет под ее напев…
Пока в уме сознанья искры тлеют,
Взываю к вам; я вправе был, друзья,
Ее убить, противную богам
Преступницу, что мне отца сгубила.
Сам Аполлон отвагу мне внушил;
" Послушавшись, греха не сотворишь ты ", -
Сказал он мне; "ослушавшись…", но нет!
Тех ужасов язык не перескажет.
Смотрите же: паломником иду я,
Святую ветвь десницей поднимая,
В срединный храм, на очаге где Феба
Его огонь горит неугасимый.
Вас я прошу – все виденное вами
В своей душе, друзья, запечатлеть
И рассказать в тот день, когда со странствий
На родину вернется Менелай.
Простите ж все; оставить вас я должен:
Я мать свою своей убил рукою –
Ни жизнь, ни смерть той славы не сотрут!

Вот где впервые из-под дельфийской концепции мелькает новое, неведомое доселе начало. Сам бог внушил юноше, что он не сотворит греха, исполняя его волю, и юноша поверил ему; все одобряют его: и сестра, и друг, и весь народ; все признают волю бога непогрешимой – и все же он не чувствует себя спокойным. Тщетно старается он опереться о тот свой посох, который до тех пор служил ему столь надежной опорой, – посох выскользает у него из рук; какая-то таинственная сила говорит ему, что он все-таки не прав, что есть нечто, против чего сам бог бессилен.

Еще одно мгновение – и расшатанный ум Ореста уступит напору этой новой силы; овладевающее им безумие поэт, следуя народным представлениям, воплотил в образе ужасных богинь-мстительниц подземной тьмы. Не паломником, нет, – точно зверь, преследуемый стаей псов, мчится Орест к храму-средоточию Земли, где над останками сраженного Змея горит неугасимый огонь на очаге Феба.

X. И все-таки до сих пор протест против дельфийской Орестеи заключался в одном только настроении, вызванном поэтом; сама фабула изменена не была. И там Орест оставлял свою родину, гонимый Эриниями; спасаясь от них, он бежал в Дельфы, и Аполлон, очистив его, дал ему свои стрелы, с помощью которых он отогнал от себя своих мучительниц. Согласится ли Эсхил увековечить в своей поэме торжество дельфийского бога над силами Земли и смутной совестью человека? Согласится ли он подтвердить дельфийский догмат, что Аполлон властен отпускать человеку его грех?

Орест в Дельфах, но Эринии с ним; Аполлон очистил своего просителя, но Эринии не удаляются; они только заснули и дали преступнику несколько вздохнуть и опомниться, но они не оставляют его и готовы вновь его преследовать, лишь только он покинет священную обитель. И Аполлон сознает свое бессилие. "Беги, – говорит он Оресту, – и не давай усталости победить тебя; они не отстанут от тебя, будешь ли ты держать путь по материку или чрез море. Но иди к городу Паллады и, подойдя к ее храму, ухватись руками за ее старинный кумир. Там найдем мы судей над тобой и ими; властвуя над убедительным словом, мы обретем спасение для тебя".

Вся дальнейшая драма – только развитие этой новой исторической мысли, благодаря которой афинская гражданственность восторжествовала над дельфийским теократизмом. Не полновластным господином совести, нет, – защитником преследуемого преступника является Аполлон в Афины, перед суд Паллады. Вняла Паллада речам обеих сторон; но и она не решается произнести приговор, который явился бы законом, извне навязанным человеческой совести. Пускай человеческая личность ищет себе опоры и оправдания во мнении совокупности лучших из равных себе – вот завет Паллады грядущим временам – всем временам, как она сама объявляет. Учреждается суд на "Аресовом холме"; сходятся двенадцать ареопагитов, избранных из числа лучших афинских граждан; выслушав увещание обеих сторон – Эринии и Аполлона, – они молча подают свои голоса. При счете голосов число оказывается равным за и против Ореста; но Паллада присоединила свой голос к тем, которые были поданы в его пользу, и он признается оправданным. Остается одно: умилостивить гнев Эринии. Они собираются проклясть страну, которая приютила и оправдала матереубийцу; но сама Паллада их умилостивляет учреждением им культа под тем же Аресовым холмом.

Орест чувствует, что грех ему отпущен; с жаром благодарит он богиню, спасшую его и его дом, и обещает ей и ее городу на веки вечные дружбу и помощь своих потомков, т. е. аргосцев. Оставим политический характер этих последних обещаний; для нас достаточно одного: что, будучи оправдан судом Ареопага, Орест чувствует себя свободным от греха; оправдан же он был даже не большинством, а только равенством голосов. Для чего понадобилась поэту эта последняя фикция? Почему, желая представить в своей драме оправдание Ореста, не представил он его единогласным? Потому, что он хотел противопоставить резкой и безусловной аксиоме дельфийского теократизма столь же резкую и безусловную аксиому афинской гражданственности. "Ты найдешь себе опору и оправдание во мнении совокупности лучших из равных тебе", – гласил завет Паллады. И тут возникал вопрос: безусловно ли? И Паллада отвечала: "Да, безусловно". – Даже если это мнение выразится только большинством, даже – если только равенством голосов? – "Да".

Итак, один голос решает участь подсудимого и, что важнее, сомнения совести грешника в ту или другую сторону. Но если это так, то где же совокупность? Сознавал ли поэт это затруднение? О да, сознавал. "Честно ведите счет голосам, чужестранцы, – говорит Аполлон ареопагитам, – тщательно следя, чтобы при разборе не случилось ошибки. Отсутствие одного голоса может причинить великое горе; прибавление одного голоса может вновь поднять пошатнувшийся дом". Но, говоря так, он только подчеркивает затруднение, а не разрешает его. И снова возникает томительный, проклятый вопрос: "Могу ли я считать, что нашел себе опору и оправдание во мнении совокупности лучших из равных мне, если эта совокупность сводится к одному лишь голосу?" И на этот вопрос Эсхил ответа не нашел.

Но поэт Паллады может утешить себя сознанием, что и те двадцать с лишком веков, которые прошли со времени постановки его трагедии, искомого ответа не нашли. Пока процветала античная культура, идея афинской гражданственности росла и крепла, заслоняя собой потухающий ореол святой горы Аполлона и не давая ожить тлеющим под золой искрам ионийского индивидуализма. Пришло время – пала и она. Данный на вечные времена завет Паллады был забыт: возник новый принцип, который мы, так как он сознательно отделил правосудие от нравственности, имеем полное право, именем истории, назвать безнравственным: принцип, что правосудие должно блюсти исключительно интересы государства и его главы и иметь поэтому своим единственным органом чиновника, получающего свою власть от главы государства. Возник, говоря проще, инквизиционный суд императорской эпохи.