…Но еще ночь - Свасьян Карен Араевич. Страница 16
3.
Лебедь, щука и рак . — В начавшихся еще с позапрошлого века и до сих пор не стихающих спорах об автономности мира политики интересно не то, что политика сшиблена здесь с экономикой, оспаривающей у нее суверенность, а то, что оба гордых протагониста, похоже, и не догадываются, насколько само их существование организовано некой третьей инстанцией, той именно, которой они снисходительно отводят факультативную роль воскресной отдушины, и по той же приблизительно причине поддерживают её дотациями и стипендиями, по какой они скупают на аукционах всякого рода почтенные ненужности. Наверное, это останется самой нелепой наивностью, некой хронической petitio principii марксизма (оригинального, как и клонированного): выдавать базис за надстройку , то есть назначать мысли роль зависимой переменной социальных конъюнктур, не видя, а главное, не желая видеть, что сами эти конъюнктуры суть мысли , с таким же самоненавистничеством скрывающие свое первородство, с каким отпрыски благородных фамилий, уходя в толпу, скрывают предательские навыки воспитанности и утонченности. В академических (гуманитарных) кругах стало аксиомой развенчивать автономность и самодостаточность мысли, понимая под мыслью релятивизированную конструкцию в рамках культурно-исторических контекстуализаций, и нет ничего удивительного в том, что какой-нибудь допотопный Лафарг и его более современный соотечественник Фуко дудят в одну дуду, с той, пожалуй, разницей, что последний не забывает при этом шевелить пальцами. Трудно догадаться, до какой степени названная наивность и по сей день владеет умами, в подтверждение диагноза, что марксизм — это не только наше прошлое, но и настоящее, причем уже не как докучный бородатый анекдот, а с иголочки, в обновке от лучших (парижских) кутюрье. Если представить себе претендентов на базис (политику и экономику) в образе басенных щуки и рака , то функция надстройки останется, конечно же, за лебедем , или так называемой гуманитарно-духовной сферой. Чего при этом не только политики и экономисты, но и внушительная часть самих гуманитариев никак не могут взять в толк, так это того, что распределение ролей, да и само авторство принадлежит-таки «лебедю» , скромно пожелавшему остаться в тени, чтобы тем вернее дурачить своих энергичных и тщеславных коллег. Говорят о законах истории, об объективности социальных и субъективности мыслительных процессов, и упускают из виду, что речь идет как раз о мыслях , не объективных и не субъективных (потому что объективность и субъективность суть понятия и, как понятия, уже мыслительные результаты), а мыслях schlechthin, которые сначала делят мир на то, что «в мире» , и на то, что «в голове» , а потом запирают себя самих в придуманной ими же «голове» и идентифицируют себя нейробиологически: как мозговую функцию, а социологически: как надстройку. Между тем, более пристальный, повышенно сознательный анализ не обнаружит среди фактов истории ни одного , причина и пружина которого не лежали бы в области помысленного; история мира есть история мысли, а история мысли — история гнозиса, или хитрости мысли (Гегель), камуфлирующей свои цели политическими или экономическими мимикриями, чтобы остаться неузнанной даже среди собственных адептов. Увиденные в этом свете, походы Александра предстают эпизодом в истории перипатетизма, а, скажем, превращение Греции в римскую провинцию после разрушения Коринфа в 146 году — концом как раз римской провинциальности. Наполеону и в дурном сне не могло бы присниться, что он (по удивительно меткому слову Шпенглера [41]) «насаждал на континенте французскою кровью английскую идею», а Первую мировую войну Эвелин Бэринг, он же лорд Кромер, английский правитель Египта, назвал спасением мира, прогресса и цивилизации от… Фридриха Ницше [42]. Мысль — базис так называемых (политических, экономических, каких угодно) реальностей, и только тысячелетние предрассудки мешают нам видеть в законах природы мысли (внутренний мир) открывших их естествоиспытателей — не мысли о законах, а законы, как мысли, — соответственно: в истории стран и народов мысли делающих её (по Трейчке) мужчин. — Мораль: «лебедь» басни не так прост, каким он выглядит в энтоптике шаблонных представлений. Просты скорее уж «рак» и «щука» , которых он придумывает и которым, как Пигмалион, сообщает реальность, причем на такой лад, что, став реальными, они отказывают в реальности ему самому. Персонажи переигрывают (и даже упраздняют) автора, не догадываясь, что делают это всё еще в его «тексте» и во исполнение его воли: отдать им все царства мира и славу их, самому же довольствоваться скромной ролью кукловода, дергающего за нити, на которых подвешены сильные мира сего.
4.
«Ceci n’est pas une conspiration mondiale» (это не мировой заговор). Сказанное можно понимать как потенцированный до судеб мира аналогон трубки Маргитта. Мы видим заговор и говорим: «Это не заговор» . Или: мы видим войну и говорим: «Это не война» . На вопрос: «Что же это, если не война?» мы говорим, к примеру: «гуманитарная интервенция» . Или еще, на вкус: «миротворческая акция» . В случае заговора подошло бы, скорее всего, родсовское (миротворец Родс имеет в виду английскую внешнюю политику): «Филантропия плюс пять процентов» [43]. Конечно, это номинализм, но не прежний школьный, а новый, уже не как антипод реализма, а сам как реализм. Универсалии суть слова , существующие до вещей. В начале были слова, к которым потом стали приспосабливаться вещи. В онтологии будущего (уже настоящего!) ни одна вещь не называется, как она есть, но каждая вещь есть, как она называется. Политики не любят, когда их называют «заговорщиками» . Им больше по вкусу — «филантропия» . Они и есть филантропы: по той же технике фабрикации реальностей, по какой первый попавшийся и «раскрученный» мутант, выставляющий напоказ свои извращения, есть художник. Дело, конечно же, не в слове «заговор» . Наверное, «филантропия» даже лучше. Не зря же цель «заговорщиков» — сделать людей счастливыми. Нужно просто вспомнить формулу: «The greatest happiness for the greatest number of people», которая с какого-то времени (после наполеоновских войн) лежит в основе едва ли не всех западных «гуманитарных интервенций» . Что сбивает с толку и смущает, так это сценические эффекты: кельма, отвес, циркуль, фартук, постукивание молоточком, церемониал — сплошные приманки для так называемых «конспирологов» , которые реагируют на них, как дети на елочные игрушки. Есть нелепые сходки, участники которых воспроизводят вычитанные ими из старых книг позы и фразы и называют себя «магами» . Другая нелепость: когда это в самом деле считают магией. И есть еще третья нелепость: когда, смеясь над первыми двумя, вообще отрицают магию. Её отрицают, потому что находят её там, где её нет, и не ищут, где она есть. Магия очевидна и реальна не в инвентаре её вчерашних пустых форм, а в динамике её сиюминутных трансформаций, и если научиться мыслить не словами, а восприятиями, то можно будет найти её, между прочим, и у тех, кто, потешаясь над ней, практикует её в масштабах, и не снившихся захолустным колдунам прошлого. Современный маг углубляется не в Корнелия Агриппу или Элифаса Леви, а в квантовую электронику, и, поистине, надо обладать достаточно атрофированным чувством реальности, чтобы, смакуя магию в старинных фолиантах, не видеть её в собственных мобильных телефонах или компьютерных опциях. — Мы правильно понимаем и конспирологию, если предварительно помещаем её в вытрезвитель сознания и очищаем от оккультных абракадабр и сенсаций. Есть основания предполагать, что параноидальные теории заговора генерируются в рамках самого заговора, как отвлекающие программы, цель которых сделать его неуязвимым через дискредитацию его двойников. Достаточно уже перелистать такие книги, как «Копье судьбы» Равенскрофта или «Утро магов» Бержье и Повеля, чтобы отбить в себе вкус к серьезному обсуждению темы. Теологическим аналогом этого приема была бы старая, разгаданная демонологами диалектика дьявола, который тем эффективнее утверждает себя, чем больше ему удается внушить неверие в себя; ничто не гарантирует существование дьявола надежнее, чем мысль о том, что нет никакого дьявола, и оттого заботой его остается выставлять себя (а попутно и Бога) в настолько дурацком виде, что верить в обоих можно с таким же разинутым ртом, с каким верят в циркачества заезжих гастролеров.