Феноменологическое познание - Свасьян Карен Араевич. Страница 25
Трудность описанной процедуры связана прежде всего с реакцией мыслительных привычек и умственных стереотипов. Дело в том, что в обычной повседневно жизненной или познавательной установке роль горизонта играют именно они, бессознательно фундируя каждую интенцию психики. Когда мы соглашаемся с чем–либо или отрицаем что–либо, мы осознаем, как правило, лишь внешний объективно–предметный пласт мысли, данный в грамматически понятном одеянии, и упускаем из виду не только сам акт осознавания, но и — что важнее — предпосылки, обусловливающие его возможность. Это относится ко всем без исключения переживаниям психики, так или иначе обнаруживаемым вовне. Психическая жизнь протекает в нас таким образом, как если бы скрытые ее предпосылки представляли собою нечто от века данное и незыблемое, так что возможность заблуждения или ошибок почти механически исключается из зоны этих предпосылок и переносится в зону собственно высказываний, подлежащих ведомству логики и просто здравого смысла. Классическим философским примером этой ситуации может сложить критика познания Канта, пытающаяся достичь "чистоты" знаний на невыверенном и, стало быть, "нечистом" фундаменте предпосылок. Достаточно лишь обратить внимание на те многочисленные места у Канта, где он говорит от "нашего" имени ("наш опыт", "наш рассудок", "наше познание"), идентифицируя это местоимение с "человеческим" вообще, чтобы картина полностью прояснилась. И когда Кант "доказывает" затем, что может и чего не может опыт, позволительно задать один вопрос, чей собственно опыт имеется в виду? Если "наш", то что за это "мы"? Вполне бесспорно, что в это "мы" входят Ньютон, Локк, Людовик XV, энциклопедисты, герои романов Ретифа де ла Бретона, старый Лампе, верный прислужник кенигсбергского профессора, и, разумеется, сам Кант. И в то же время очевидно, что сюда при всем желании невозможно зачислить Николая Кузанского, Мейстера Экхарта, Платона, Гёте, Сведенборга, Ринальдино Ринальдини, Лобачевского, Казанову, короля Людвига Баварского и… даже умных обезьян из опытов Вольфганга Кёлера. Здесь опыт устроен иначе, и не просто иначе, а активно иначе и, главное, разнообразно иначе. Говоря конкретнее, Кант отказывает человеку, скажем, в категориальном созерцании на основании факта, что "наш рассудок" устроен так. Этот "факт", выведенный путем индукции из перечисленных выше элементов частного класса "мы", возводится затем в степень всеобщности и необходимости, как если бы указанный класс включал в себя мощность множества всех подмножеств "мы", бывших, настоящих и будущих. Но "мы" Канта, или, более обобщенно, кантовский "трансцендентальный субъект" осуществляет свои апперцепирующие тавтологии отнюдь не от лица человечества (или передовой его части), и его притязания на всеобщность, мягко говоря, несостоятельны. Этот "субъект" вполне историчен; он просто скрывает от философов свои исправные документы: свидетельство о рождении и право на временную культурно–историческую прописку. Процедура "заключения в скобки" тем и трудна, что она распространяется не только на внешний предметный слой мысли, но и на невскрытые мыслительные привычки, т. е. на псевдогоризонт сознания, самозванно присвоивший себе статус чистоты и непогрешимости. В случае кантовского примера это значит: исключается не только рассудок с его правилами и весь багаж категориальных синтезов, но и предпосылка, на которой держится "Критика чистого разума": так называемый факт всеобщего и необходимого знания и вообще ориентация на математическое естествознание. Допустима лишь одна ориентация: на первоистоки самого сознания, на чистый смысловой горизонт до и без каких бы то ни было знаний.
Здесь могут возразить: а не упраздняет ли себя эта процедура самим фактом ее высказывания? Если скобки охватывают все знания, то разве не оказывается в них и само "заключение в скобки" как вполне определенное суждение и знание? Ведь говоря, мы употребляем слова, понятия, термины и, следовательно, предпосылки, так что предприятие наше описывает круг. В итоге, выдерживает ли редукция режим двойной критики? На это следует ответить: во–первых, требование беспредпосылочности не абсолютно, а касается лишь познавательных предпосылок; устраняются, стало быть, лишь те предпосылки, которые не имеют критикопознавательной ценности, будучи унаследованы нами из традиций, из книг, из авторитетных уст учителя. Во–вторых, употребляемые нами понятия не могут считаться предпосылками, так как они преследуют не определительную, а чисто описательную цель. Их познавательная значимость, буде таковая существует, не принимается в счет и попросту погашена. Речь идет о методическом устранении всех стереотипов и скрытых "идолов" мышления, и слова, которые здесь используются (не молчать же об этом!) отнюдь не вписаны в проскрипционные списки сознания. Не следует путать лексику с семантикой; слово осмыслено не в словаре, а в семантическом контексте прочих слов; одно дело, употреблять слова "субъект" и "объект" для построения очередного теоретико–познавательного кроссворда, другое дело, пользоваться ими же в целях демонстрации никчемности этого кроссворда. Наконец, в-третьих, напомним: ход нашей мысли рекурсивный, а не дискурсивный; мы исторически начинаем не с костюма Адама, а с Авгиевых конюшен; приходится, поэтому, сворачивать обратно "в поисках утраченных истоков", но это значит, очищать ситуацию не извне, а изнутри, и рассчитывать при этом на свежесть и чистоту воротничка было бы опрометчиво. Важно помнить: чистота процедуры котируется не логически, а телеологически, т. е. ее единственной предпосылкой должно быть знание: на что идешь, куда идешь и почему идешь, но это знание коренится не в конспектах университетских лекций, а в акте личной воли.
Остается еще одно возражение: относительно нашего "мы". Что за это "мы"? Не очередной ли псевдогоризонт скрытых и других клише? В прояснении этого вопроса и вычерчивается впервые лестница редукции, так сказать, последовательность и поэтапность ее скобок. "Мы" — стилистически–коллективный синоним "Я", а "Я", или собственно тема редукции, в свою очередь, представляет собою не одномерное образование, а некое персонифицированно–символическое "мы", подлежащее редукции. Из этого "мы" выводятся: эмпирическое психосоматическое "Я" (имярек), ограниченное ассерторическим годом рождения и аподиктическим годом смерти, между которыми располагается "черный ящик" фактической деннонощной биографии; редукция этого "Я" обнаруживает новый пласт: "Я" как носителя некой суммы личностно–внеличных, конкретно этнических или общечеловеческих знаний, чувствований, верования, ценностей; это — так сказать, информированное "Я" с цензом образованности; в отличие от первого в–себе–оседлого "Я" оно непрерывно трансцендирует за свои пределы, и амплитуда его раскачек включает диапазон от двух–трех десятилетий до двух–трех тысячелетий (у Канта, по–видимому, до двух–трех столетий); если мы совершим еще одно радикальное усилие, подвергнув редукции и это "Я", то мы окажемся в зоне абсолютно нового и небывалого опыта сознания, по сравнению с которым весь прежний опыт предстанет как бессознательный автоматизм привычек и реактивных конвульсий душевной жизни. Респективно эта зона переживается как область первоначальных самоданностей сознания, или — что то же — "оснований" и "принципов". Небывалость опыта заключается, в том, что речь идет не о логических рефлексиях над "основаниями", а о логических переживаниях самих оснований, включая и всю сумму возможных рефлексий над ними; редуцируя "знания", мы как бы переносимся в затакт сознательной жизни, испытуя чистые динамические структуры знаний, как таковых, в собирательном фокусе "со". Понятое так, сознание перестает быть кривым зеркалом, извращающим собственный "вид" в само–рефлексирующих конструктах; оно очищается до самоданности, и непосредственно обнаруживает полную имманентность культуре и жизни.