Феноменологическое познание - Свасьян Карен Араевич. Страница 9
Но это потухание и есть reductio ad absurdum. Симптоматология познания — мартиролог мысли, или перечень стадий ее дискриминации: мыслящее тело (равное в греческой семантике, как мы уже говорили, личности и даже ее судьбе) [23] сжимается постепенно до мыслящей головы и монополизируется мозгом; теперь уже она не нуждается в перипатетике: ни выхоженность, ни тем более танцевальность не служат больше ей нормами; ее единственным критерием оказалась разможженность ("Vergehirnlichung", в транскрипции Макса Шелера).
Что же есть познание? Очевидно, что единого и универсального ответа на этот вопрос история мысли дать нам не может. Налицо ряд многоразличных решений, зачастую альтернативных, так что, говоря о "теории познания" (в единственном числе), мы в историческом смысле попросту имеем дело с чистейшей рассудочной химерой, лишенной конкретного предметного коррелята. Следовало бы говорить о "теориях познания", но и тут, прежде чем осмысливать собственно теоретическую специфику их множества, пришлось бы справляться с культурно–историческими предпосылками, лежащими в их основании. Физиогномика познания с неизбежностью предваряет всякий собственно теоретический анализ; предметом этой физиогномики должно стать выяснение эйдетического своеобразия каждого познавательного типа. Иначе говоря, дело идет υ вскрытии предпосылок, бессознательно фундирующих всякий строй познания; эта процедура отчасти нашла свое применение в учении Ф. Бекона об "идолах", учении, которое, к сожалению, не выдерживает правила двойной критики и само оказывается на поверку одержимым аналогичными идолами. На что опирается познание? — вот что необходимо исследовать прежде всего. Картина, по сути дела, однообразна: радикальная рефлексия по мере погружения в предмет выявляет цепную реакцию бессознательных клише и стереотипов. Познание опирается: во–первых, на опыт, во–вторых, на профессионально усвоенный инструментарий понятий и терминов. В-третьих, оно опирается на мыслительные привычки, свойственные данной эпохе. И в-четвертых (last, but not least), неисповедимую роль играют тут психологические особенности самого познающего. Можно было бы продолжить этот перечень, но удовлетворимся вышеозначенным. До чего же очевидно, что перечисленные предпосылки, как бы их ни оценивать по результатам, имеют отнюдь не универсальную, а лишь партикулярную значимость. Опыт? По что называем мы опытом? Опыт Плотина и опыт, с позволения сказать, Карнапа, равнозначные ли величины? Несомненно, что у Карнапа не могло быть и секунды серьезного отношения к опыту Плотина; для него это было не чем иным, как очередным проявлением шарлатанства. Что до Плотина, то о его возможной реакции на карнаповский опыт гадать не придется. Опыт — функция переменного значения; когда–то вполне естественным считался опыт мысли, т. е. сверхчувственный опыт; со времен английского эмпиризма и Канта о нем не желают и слышать, вколотив опыт без остатка в чувственность. А между тем на таком вот опыте и силились оправдать всеобщее и необходимое знание. Но если знание всеобще и необходимо, значит оно универсально и действенно во все времена. Как же в таком случае быть со временем Плотина, не считающим такое знание знанием вовсе? Или — беря одновременный пример — как быть со временем Гёте, весь феномен личности которого только и зиждется на сверхчувственном опыте, "научно" забракованном кантовской критикой познания? Здесь мы сталкиваемся со второй предпосылкой — с понятийно–терминологическим словарем, вплотную подводящем нас к проблеме так называемой "научности". Выше мы имели уже возможность подчеркнуть исторические превратности судеб этого словаря; общей участи понятий не избежало и понятие научности. Следует, прежде всего, подчеркнуть, что та "научность", с которой мы имеем дело, представляет собою вполне определенный и, следовательно, ограниченный исторический продукт, возникновение которого датируется рубежом XVI – XVII вв.; продукт, настолько эффективный, что возведенный нами до степени исключительности и общеобязательности, как если бы только мы и владели единственно значимым научным методом. Все это, конечно, имело бы основания, если предположить, что схематической фигурой развития является прямая линия; тогда смысл истории науки исчерпывался бы фактом непрерывной куммуляции знаний, увенчивающейся сногсшибательным врастанием в технические невероятия. Гипнотическая сила предубеждения в значительной степени обусловлена именно этими невероятиями, как и вообще мощным ростом математического естествознания за истекшие четыре столетия. Вполне объяснимо, что массовый эффект ситуации оказался оглушительным; наука в этом отношении оставила далеко позади себя былую религиозную авторитарность; популярным брошюркам о происхождении жизни или структуре Вселенной верят больше, легче, тверже и, главное, блаженней, чем некогда (в годину темного средневековья) верили проповедям приходского священника на те же темы. (Временный — в скобках — комплимент Великому Инквизитору: нужно было вместо пафоса слов о любви к ближнему привести в движение трамваи и изобрести телефон!) Странно не это: массовый эффект регулируется и менее внушительными механизмами; странно то, что эффекту этому поддались и философы. Бедные философы! Всегда им приходится обслуживать кого–то: раньше теологов, нынче же библиотеки публикаций на тему: "Успехи физических наук". Потребовались десятилетия, чтобы постепенно возникало осознание: успехи физических наук суть дефекты философской науки (впрочем, даже не науки; ей отказано и в этом). Послушаем Гуссерля; он выразил итоги сказанного в трех словах: "Позитивизм обезглавил философию" [24]. Если верно то, что единственной целью философии является "универсальное знание", что "философ всегда должен стремиться к тому, чтобы осилить истинный и полный смысл философии, весь ее горизонт бесконечности", и, стало быть, "никакие линии познания, никакая отдельная истина не должны быть абсолютизированы и изолированы" [25], то ситуация выглядит на этом фоне едва ли не безнадежной. Философское познание, опирающееся (с легкой руки все того же Канта и его неисчислимых выводков) на научное познание, действительно безнадежно во всех смыслах. Уже не говоря об этосе радикальной автономии, попранном в угоду исторически изолированной истине, что сказать о строго логических возможностях подобной опоры! На языке логики это значит: obscurum per obscurius (объяснять неясное через более неясное): чистейший теоретико–познавательный обскурантизм! Факт науки (ее фактическую значимость) философ принимает на веру с такой же легкостью, как рационализаторы сельского хозяйства или воспитанники профтехучилищ; его профессиональное отличие от них заключается в том, что он посильно старается дать этой вере "трансцендентальное" (как говорили раньше) или "логико–методологическое" (как говорят теперь) обоснование. При этом он исходит из совершенно произвольного допущения незыблемости и непогрешимости основных научных понятий, полагая, что достаточно лишь ответить на вопрос, как они возможны, чтобы полностью исчерпать возложенную на него задачу. А между тем сама наука продолжает оставаться Вавилонской башней многоязычия, удобства ради подводимого под единственное число. Единство научного знания на сегодняшний день все еще мечта, не в меньшей (если не в большей) мере мечта, чем во времена Декарта и Лейбница. Реальность обнаруживает иную картину: вместо факта науки (у Канта и позитивистов) или идеи научности (у марбургского неокантианства) мы видим центробежность увеличивающихся методов, школ, направлений, зачастую в пределах одной и той же дисциплины, где разрозненность достигает уже такой силы, что в ряде случаев исчезает возможность взаимопонимания между, с позволения сказать, коллегами. О какой же идее может идти речь за отсутствием самого факта единства! Хуже всего, когда пытаются спасти положение, подгоняя все разнообразие под стандарт какой–нибудь одной дисциплины, наиболее формализованной, и вот, явлена нам дружная тенденция унификации к вящей славе математизированной формалистики: унифицируются — логика, физика, химия, биология, физиология, психология; чудовищный аппетит! он вожделеет и к искусству: к музыке, например, где исчислив тридцать две сонаты Бетховена, пытаются теперь исчислить и несуществующую тридцать третью. Чем же объяснить такой переполох в доме, как не отсутствием хозяина! И в дополнение ко всему еще и "логико–методологическое" обоснование переполоха!.. Если бы хоть оно было крупным, масштабным, честолюбивым!.. Но нет же, специализированные "хаты с краю" повсеместно культивируются и здесь. "Вот это в моем ведении, это другое — по части психологов, ну а этим вот пусть займутся товарищи эстетики"…