Антология реалистической феноменологии - Коллектив авторов. Страница 32
Отстаиваемый здесь тезис не совпадает целиком ни с одним из двух этих кругов идей, хотя и намного существеннее приближается к античному, нежели к современному. Прежде всего, ясно, что во всех особых вопросах интуиции ценностей и познания ценностей (которые я, в отличие от философов античности, столь же мало могу считать голой функцией познания бытия, сколь саму положительную ценность – более высокой степенью бытия) предшествующие ценностной интуиции воление и действие и являются тем, что служит основным побудительным мотивом всех видов ценностного заблуждения или ценностной слепоты. Именно поэтому авторитет и воспитание должны подвигнуть человека, если ему вообще суждено достичь интуиции ценностей (и фундированных в ней возможных воления и действия), поступать и желать таким образом, чтобы оказались устранены те мотивы заблуждения, которыми руководствуется его ценностная интуиция. Человек должен прежде научиться более или менее слепо желать и действовать объективно правильно, прежде чем он окажется в состоянии постигать добро как таковое и интуитивно хотеть добра и претворять его в действительность. Ибо хотя (с изменениями, которые были сделаны мной в ином месте [125]) утверждение Сократа, согласно которому тот, кто ясно различал бы добро, также желал и делал бы его, остается верным постольку, поскольку совершенный образ действий включает в себя не только объективное благо желаемого, но также и очевидное усмотрение его объективно обоснованного ценностного превосходства как «лучшего», не менее значимо и то обстоятельство, что приобретение субъективной способности к такому усмотрению со своей стороны связано с устранением мотивов заблуждения – а они свойственны прежде всего такому образу жизни, при котором входит в привычку объективно дурное воление и поведение. Во всех случаях именно предшествующий как-либо извращенный практический образ жизни и является тем, что тянет наше осознание ценностей и их значения вниз, на тот уровень, на котором располагается сам этот образ жизни, ведущий нас в сущности к слепоте или заблуждению в отношении ценностей. Признание одного лишь этого обстоятельства конечно не давало бы основания предполагать и для теоретического познания бытия – в отличие от всякого постижения ценностей в форме эмоциональных актов (чувствования чего-либо, предпочтения, любви) – наличия аналогичного «практического морального условия», если бы к сказанному не добавлялось еще что-то другое. Это «другое» затрагивает сущностное отношение, вообще имеющееся между познанием ценностей и познанием бытия. И здесь, мне кажется, существует строгий закон сущностной организации более высоких «духовных» актов, точно так же, как и поставляющих для них материал более низких «функций» нашего духа, согласно которому в организации вообще возможной данности объективной сферы относящиеся к этой организации свойства и единства ценностей даны прежде всего того, что имеет принадлежность к ценностно-нейтральному пласту бытия: так что «изначально стать» объектом восприятия, воспоминания, ожидания, а во вторую очередь – объектом мышления и суждения, не может вообще никакое абсолютно ценностно-нейтральное сущее, ценностное качество или ценностное отношение которого к другому объекту (тождественность, отличие и т. д.) не было бы нам уже как-либо дано заранее (причем «заранее» включает в себя не обязательно временную последовательность или временной промежуток, но лишь порядок следования данности или промежутка). Таким образом, всякое ценностно-нейтральное или ценностно-индифферентное бытие является таковым всегда лишь на основании более или менее искусственной абстракции, посредством которой мы отвлекаемся от ценностей этого бытия, данных не только совместно, но всегда – заранее; однако у «ученого» этот способ абстракции настолько вошел в привычку и стал его «второй натурой», что такой «ученый», напротив, склонен принимать ценностно-нейтральное бытие вещей (материального и духовного мира) за изначально не только сущее, но и за данное прежде, чем их ценностные качества, и на основании этого своего ложного предположения начинает озираться вокруг в поисках каких-нибудь «критериев», «норм» и т. п., с помощью которых его ценностно-нейтральное бытие вернуло бы себе ценностные различия. Уже только поэтому так трудно бывает обычному человеку мыслить «психологически», т. е. в «ценностно-нейтральных» категориях. Сфера внешних чувственных модальностей и качеств, которыми располагает тот или иной биологический вид, – как может в точности подтвердить «сравнительное» исследование чувств – всегда зависит от того, какой сегмент множества всех вообще возможных качеств способна охватить означающая функция жизненно-важных вещей и процессуальных единств (жизненно-важных для данной структуры). Качества изначально даны лишь как знаки, обозначающие «друга или неприятеля» [126]. Ребенок знает о том, что сахар приятен, раньше того, что сахар сладок (отчего ребенок порой все, сходным образом приятное, называет сахаром), он также раньше знает, что лекарство неприятно («горько» в ценностном смысле слова), чем то, что оно горько (в качественном смысле свойства ощущения). То, что то же самое сохраняет свою значимость для любой внешней данности, для воспоминания, ожидания и для всех конкретных случаев восприятия, я показал в другом месте столь обстоятельно, что не хотел бы повторяться. [127]
Для совокупных мировоззрений культурных кругов и народов также справедливо положение о том, что структуры их ценностного сознания предписывают их мировоззрению в целом (насколько оно имеет отношение к сущему) окончательный формообразующий закон (Gestaltungsgesetz). И в отношении всего исторического прогресса познания верно, что предметы, за которые берется этот прогресс познания, вначале должны были полагаться в качестве любимых или ненавидимых, прежде чем они оказались интеллектуально познанными, проанализированными и подвергнутыми суждению. Повсюду «почитатель» шествует впереди «знатока», и нет ни одного онтологического региона (будь то числа, звезды, растения, историческая действительность, божественные атрибуты), чье исследование, прежде чем перейти в фазу ценностно-нейтрального анализа, не прошло бы эмфатическую фазу – фазу, которая чаще всего совпадает с какого-либо рода метафизицированием (Metaphysizierung) этого региона (его ошибочным возведением в ранг «абсолюта»). Так пифагорейцы почитали сами числа за «богов» – прежде, чем они исследовали числовые отношения. Аналитическая геометрия имела для ее изобретателя Декарта прямо-таки метафизическое значение, совпадающее с абсолютным характером физического закона; пространство для него кристаллизовалось в материю. Дифференциальное исчисление представлялось Лейбницу особым случаем понимаемого им метафизически «lex continui» [128], оно казалось ему (во всяком случае изначально) не уловкой нашего разума, но выражением становления самих вещей. Молодая история экономики XIX века, вызревшая в скорлупе метафизической экономически-исторической точки зрения, стала, в свою очередь, возможной вследствие нового, чрезвычайно повышенного интереса к экономическим процессам со стороны классов, находящихся в тяжелом материальном положении. Находившееся в сильном пантеистически окрашенном упоении природой фантастическое естественно-научное умозрение Ренессанса предшествовало строгому исследованию природы как новому повороту интереса европейцев. Для Джордано Бруно видимый небосвод – до того как он действительно оказался исследован точной астрономией – был прежде всего объектом нового энтузиазма. Бруно приветствует коперниканизм не за его негативные следствия – не было больше «небес» средневековья, т. е. царства считавшихся конечными шарообразных небесных тел докоперниковской астрономии с его особой материей и лишь ему присущими формами движения, с его духами сфер и т. д., – но за позитивные: Коперник открыл новую звезду на небе – землю – и мы оказались «уже на небесах», так что, напротив, перестало существовать только «земное» средневекового человека. Аналогично, алхимия предшествовала строгой химии, ботанические и зоологические сады как объекты нового вида наслаждения природой и новой оценки природы – зарождению более строгих в научном отношении ботаники и зоологии. Подобным же образом романтическая «любовь» к средневековью предшествовала строгому историческому исследованию этой эпохи; свойственная почитателю радость от различных аспектов греческой культуры (например, увлеченность Винкельманна пластикой, восприятие греческой поэзии как неизменного образца в «классический» период новой философии) – ее филологии и археологии, задуманной сугубо научно-исторически. То, что в исследовании божественного эмоциональный контакт с богом в любви к Богу, ощущение его присутствия как summum bonum [129] – пробуждение «чувства божественного», как говорят вслед за неоплатониками и греческими предшественниками великие ораторианцы Мальбранш и Томассин – в качестве последнего источника предшествовали и должны были предшествовать всем доказательствам бытия Божия, являлось почти что communis opinio [130] всех великих теологов.