Мартин Хайдеггер - Карл Ясперс. Переписка, 1920-1963 - Хайдеггер Мартин. Страница 7

Переписка демонстрирует две важные вещи. Во-первых, непродуктивность, тщетность, патетическую неточность ярлыков вроде "фашист от начала и до конца", "активный антисемит", "морально нечистоплотный карьерист" и т. д., которые встречаются иногда в работах В. Фариаса, X. Отга и других. Там, где не сработал скальпель Ясперса, дело нельзя решить дубиной. Но это не значит, — в отличие от того, что полагают многие, — что такие работы вовсе бесполезны или даже вредны из-за интеллектуальной беспомощности их авторов: тот же Отг расширил архив "дела Хайдеггера", нашел множество новых документов, которые проливают свет на неизвестные моменты ректорства. Вместо того чтобы отвергать такого рода работы, стоит попытаться установить более тонкие связи между тем, о чем сообщает этот историк, и работами Хайдеггера того периода, понэт^ег^товдашше поступюуга]^^ беспомощного перед

лицом радикально изменившихся обстоятельств. Поспешные обобщения не вытекают из существа сообщаемого и не лишают его самостоятельной ценности, которую можно толковать и по-иному. Знай тот же Ясперс об обвинениях Хайдеггера против химика, будущего Нобелевского лауреата Германа Штаудингера, о нюансах его отношений с Гуссерлем в тот период, о том, с помощью каких сил он стал ректором, и т. п., это придало бы переписке дополнительное измерение; хотя он был информирован об этом периоде в жизни его друга намного лучше, чем обычный читатель текстов философа.

Но есть и вторая крайность, которой стоит избегать. Я имею в виду растворение жизни Хайдеггера в его философствовании как единственно существенном. Да, признает Вальтер Бимель, в редких случаях жизнь дает нам юзможность понять происхождение тех или иных творений, хотя и не объяснить их. "Однако в случае Хайдеггера подобные ожидания оказываются обманутыми. Здесь жизнь отнюдь не является тем, через что мы могли бы почувствовать его труды, но, напротив, его труды являются его жизнью. Найти подступ к его жизни означает пройти путем его творчества…" [14]. Почему, спрашивается, так происходит именно в случае Хайдеггера, а не других творцов? Не в силу ли особой трав-матичности соотношения этого творчества и этой жизни, вполне осознанной самим философом, являющейся темой его мышления? Противник любых упрощений в этом вопросе, Хайдеггер тем не менее не считал связь жизни и философии принципиально непроясняемой из-за несущественности жизни: философия была его жизнью, но и жизнь была его философией; после войны он не просто пишет другие тексты, но и живет совсем по-иному, в существенно большей гармонии со своей мыслью. 'Поэтому внешняя агрессия в основном оставляет его безучастным ("азиатская" аналогия Ясперса не случайна и проясняется, например, в тексте "Из диалога о языке. Между японцем и спрашивающим"). К тому же эту позицию легче заявить, чем провести в жизнь: буквально на следующей странице в книге Бимеля всплывает "политическое заблуждение 1933 года…", которому дается столь же краткое, сколь и упрощенное объяснение. Когда жизнь философа открывается более широкому политическому контексту, хотя с точки зрения бездеятельного пребывания в протополитическом он (объ)является узким, выясняется, что: во-первых, он в нем плохо ориентируется (протополи-тическое не готовит политиков); во-вторых, дезориентирован-ность только подхлестывает его энтузиазм, вызывая "опьянение властью", в том контексте отнюдь не невинное; в-третьих, его философия — даже если вербально повторяются известные положения, как в ректорской речи, — попадает в условия, которые навязываются ей извне, сохраняя лишь иллюзию автономности, облегчающую ее инструментализацию новой властью. Если раньше его вопрошание делало самоочевидное несамоочевидным, то теперь все наоборот: "…философия Хайдег-гера попадает в водоворот политической реальности… [так как эту последнюю] он считает частью воплощенной философии (ein Stück verwirklichter Philosophie)" [15]. B этих условиях различие между "языком Хайдеггера" и "национал-социалистской речью", само по себе значительное, теряет большую часть своей существенности. Да, хайдеггеровский Führung, как замечает Ф. Лаку-Лабарт, по сути духовен, но на духовность тогда притязали и другае его разновидности, интеллектуально менее респектабельные. Возможно, позднее Хайдеггер так держался за обретенный язык потому, что в переломный момент он оказался больше сыном своего народа и меньше сыном своего языка, чем в обычных обстоятельствах он мог себе вообразить; "неудача ректорства" радикализовала его "полемику с верой современности". Второй раз небо спустилось на землю и обосновалось на ней в виде языка, в котором косвенно отразился опыт первого, "неудачного" сошествия; именно поэтому прямые упоминания об этом опыте сначала запрещены, а потом отложены на неопределенно долгое время.

Экономист Диль, ботаник Лампе и другие коллеги по университету не понимали новой позиции философа. Как и Ясперс, они полагали, что поскольку ректорство философа было воинствующе публичным, то и отречение от него не могло замкнуться в рамках полемики с Ницше о природе воли к власти и нового прочтения гимнов Гёльдерлина, а должно было принять столь же публичную форму, есл^не в нацистский период (по всем понятным причинам), то позднее. Его версию происшедшего они воспринимают как отписку, уклонение от признания. Но публичность — причем любая — скомпрометирована в глазах философа так глубоко, что требуемое признание заранее рисуется ему актом интеллектуально недостойным и даже нечестным. Слишком много вокруг него "каются" действительных палачей.

И только после возвращения из русского плена его старшего сына в начале 1950 года он делает в письме к Ясперсу признание, что не приезжал в его дом "не потому, что там жила еврейская женщина, а потому, что мне просто было стыдно" (письмо 141). В его устах выделенные курсивом слова значат

очень многое. Ведь он погрузился в пространство обретенного в традиции языка потому, что, всплывая, ему пришлось бы столкнуться с чем-то значительно более травматичным, чем одиночество: с реализацией своего желания 1933–1934 годов в его пугающей массовидности. Этого столкновения он избегает любой ценой; "зловещее" одновременно не допускается внутрь и лежит в основе неуловимого для поверхностной социальности вопрошания. Семь выделенных курсивом слов философа значат больше, чем тома покаянных сочинений (сколько их было надиктовано в постсоветский период!), чьи авторы каялись, чтобы не изменяться, а оставаться на плаву. Эти слова продиктованы дружбой; не случайно в том же письме Хайдеггер пишет, что приедет в Гейдельберг не раньше, чем встретится с Ясперсом "по-доброму, но с неизбывным чувством боли". Он согласен на встречу без надежды на прощение и примирение, на встречу как таковую: ведь город Гейдельберг существует для него благодаря дружбе, как Венеция существует для Ницше благодаря "сотне одиночеств", и станет вновь существовать после встречи. Это единственное совершенно искреннее и неспровоцированное признание Хайдегтера о "том" времени, это то Слово, которого от него ждали многие, но ответил он одному. Пауль Делан, побывав в Тодтнаумберге, записал в "книгу хижины": "Глядя на звезду в колодце, с надеждой на будущее слово". Он был одним из тех, благодаря кому для Хайдеггера существовала поэзия, и перед его выступлением во Фрайбурге 24 июля 1967 года 78-летний старец обошел книжные магазины города и попросил продавцов выставить на витрины книги живущего в Париже поэта; тот был приятно удивлен своей известностью. Разве это не было частью будущего Слова, которого Делан ждал, даже если он так никогда и не узнал об этом жесте Хайдеггера?

Если бы не требования французских оккупационных властей и созданной по их инициативе Комиссии по расследованию деятельности сотрудников университета в нацистский период, Хай-дегтер, скорее всего, вообще не стал бы оправдываться на фактологическом уровне. Факты для него — это не то, что было, а то, что он способен помыслить и вынести в качестве таковых; остальное — сфера фактичности для других, ему недоступная. И чем больше мы узнаем об этом периоде в жизни философа, тем заметнее разрыв между тем, что было, и тем, что мыслимо и выносимо; не случайно "девятый вал" разоблачений разразился после смерти философа. Для того чтобы оценить его силу и доказательность, надо знать, на что были способны миллионы немцев того времени, в их числе большое число профессоров; кроме того, надо отказаться от презумпции того, что выдающийся мыслитель должен во всех смыслах возвышаться над посредственностью (мнение, которое авторы писем разделяли в 20-е годы) и поэтому его заблуждения имеют какой-то особый вес и для них нужно вырабатывать свой масштаб суждения и критерии оценки.