Ужас реального - Горичева Татьяна. Страница 50

211

Святые животные

Мишо, рытье Кафки, ныряние Мелвилла Короче говоря, животное оказывается ортопедической машиной, которая, если она запущена, размыкает нормативное функционирование феноменального тела.

Два примера. Кафка в своей новелле «Нора» конструирует некое гибридное существо — то ли крота, то ли человека, — которое отрывает огромную разветвленную нору. Нора и крот у Кафки составляют ризому — как хамелеон и дерево или оса и орхидея, — такое образование, которое невозможно расчленить пилой родовидовых различий. Серия «нора» и серия «крот» не противопоставляются друг другу в виде натуральной инспирации или когитальной конституции, но пересекаются под нетотализуемыми углами коллекций, а не дистрибуций. Что касается телесной ортопедии, ризоматическое образование нора/крот не позволяет состояться конститутивному для нормативного феноменального тела различию внешнее/внутреннее. Параллельную интригу раскручивает Мелвилл в своем романе «Моби Дик, или белый кит». Люди, в отличие от рыб и птиц, не живут в объеме. Однако читая роман Мел-вилла, мы наблюдаем становление объемного, «рыбного» тела в психомиметическом событии ныряния. Конституция нырятельного тела. Тела, которое динамически развернуто в любом направлении. И у Кафки, и у Мелвилла мы встречаемся с производством нечеловеческого тела Тело/ крот или тело/кит. Сама стратегия изобретения протезов, которые^позволяют размыкать нормативное тело, известна Критический мэйнстрим осваивал в основном болезнь. Речь шла о кататонических телах Достоевского, астматических телах Пруста, белогорячечных — Ерофеева В чем представляется позитивность зверей? Болезнь всегда обнаруживает точку зрения на здоровье. Позицию, с которой здоровье может быть проблематизировано. В пределе — как У Мишеля Турнье — болезнь оказывается механизмом,

212

Беседа 8

который уничтожая «нормативное» открывает доступ к «стихийному» или «элементарному» здоровью На фоне такой «реактивности» болезни звери представляют собой стратегию продуктивную, производящую по преимуществу

И еще один сюжет. Можно ли все вышесказанное обернуть? В том смысле, что зверь — «самый человечный человек», поскольку производит человеческое в человеке. Тогда животное протезирование может выглядеть и не таким ужасным, «бесчеловечным» образом. Александр Погребняк справедливо заметил, что в пространствах жизненного мира животные выступают в качестве механизмов, протезирующих социальные гештальты, поведенческие стереотипы: «Ну ты и козел» или «Не пойдешь с нами — будешь свиньей». Сходная интрига была отыграна Валерием Вальраном в проекте «Килькарт», который пытается дать слово кильке, понимаемой как реактив, благодаря которому осуществляется синтез приватных территорий, — территорий застолья и общения Характерно, что именно художественное остранение кильки позволяет ввести ее в арсенал высокой культуры.

Другими словами, именно рефлексивная дистанция относительно социального гештальта и протезирующего его животного начала открывает возможность конструировать с его помощью жизненный мир. В этом нет ничего особенно экстравагантного. Например, авангардная эстетизация техники, возможность рассматривать техническое устройство как художественный объект, открывается лишь тогда, когда это устройство оказывается неспособно выполнять свою утилитарную задачу. Тогда самолет становится птицей — Леонардо или Татлина. Прав Гройс, говоря о том, что «Ле-татлин» летает выше любого самолета, не двигаясь с места, воочию демонстрируя, что всякий самолет, в сущности, остается на месте. Так же как Говард Хьюж, изобретатель сверхскоростных самолетов, — о чем писала Татьяна — в

213

Святые животные

конце жизни не выходил из своей комнаты и смотрел один и тот же фильм. В этом контексте и рыба-килька, будучи эстетизированной, оказывается способна сказать нам что-то о самих себе. Возможный упрек в антропоморфизме повисает, ведь нет никаких оснований полагать, что объективирующие дискурсы, зоологические или этологические, подводят нас к животному ближе, нежели тотемные распечатки жизненномировых территорий. Рыба — навсегда.

Д. О.: Зачастую попытка поразмышлять о животных сводится к загадочному утверждению, что они, мол, не мы, — они другие, не люди. С одной стороны, это кажется самопонятным, но, с другой стороны, выпадает допущение, лежащее в основании подобных высказываний. Это допущение имеет характер чистой трансцендентальной видимости и состоит в странном признании того, что положительно всякое «двуногое без перьев» является человеком, причем безотносительно к тому, осуществляет оно идею бытия человеком или нет. Остается в принципе непонятным, что определяет контуры человеческого и что вообще их производит. Положим, некто говорит: «Я — человек». Допустим, что я соглашаюсь и поддерживаю его утверждение. Что это означает? Это наверняка еще не означает, что мы заведомо понимаем друг друга. Возможно, мы настолько далеки, что никогда друг друга и не поймем. А возможно, каждый из нас со временем убедится, что другой — вовсе не тот, за кого себя выдавал, или постепенно стал тем, кем не был раньше. Бог знает, какие еще метаморфозы могут случиться. И все-таки мы считаем, что существует неизменная основа, объединяющая всех нас — таких разных между собой и таких переменчивых в себе.

Полагаю, общая основа у нас имеется, только какова она? Разброс человеческого в человеке превышает сколь угодно непреодолимую дистанцию с вещами или зверями.

214

Беседа 8

Общим между моим «я» и «я» другого могут выступать разнообразные знаковые предметы или тотемные животные, однако и они не обязательно устранят всю глубину нашего суверенного несходства. Совершенно очевидно, что другие в собственном смысле слова встречаются только среди людей. Грубо говоря, все звери — звери, но далеко не все люди — люди. По крайней мере в том смысле, в котором это подразумевает расхожий гуманизм. Именно невозможность в человеческом сообществе сказать другому: «Мы с тобой одной крови, ты и я», характеризует формацию человека и отличает ее от иных живых существ. Дикие звери для нас, конечно, другие, однако как с другими у нас с ними и вовсе нет никаких отношений. Какие у нас отношения с настоящим диким волком, или медведем, или лисой? С раннего нашего детства их место занимают символические индексы, апроприирующие звериное посредством редукции к элементарным телесным движениям. Перед нами возникают скрежещущий зубами страшный серый волк, неуклюжий косолапый мишка, незаметно подкрадывающаяся хитрая лисичка-сестричка, — а вместе с ними говорящие пирожки, и самодвижущиеся печки, и танцующие деревья... Однако давайте помедлим. Не хотелось бы спешить с выводами об инфантильном анимизме и принципе реального, возникающем в последнюю очередь и включающем вполне реальных животных самой что ни на есть дикой природы, о которых мы, как правило, без малейшего понятия. Меня интересует иной аспект: а какую! функцию исполняют символически означенные звери, при-1 рода которых совпадает с природой нашей душевной жиз-1 ни, в сборке субъекта?

По всей видимости, благодаря им происходит самая первая, пробная циркуляция имперсональных аффектов, предшествующая не только кристаллизации формы «я», но! и единству его телесных манифестаций. Если угодно, зуба-

215

Святые животные