От Эдипа к Нарциссу (беседы) - Горичева Татьяна. Страница 21
А. С.: Некоторая непоследовательность в нашем разговоре связана с понятием границы. Не так важно, с той стороны в эту или с этой стороны в ту границу пересекать, но сама кромка между, например, добром и злом быть должна. И хотя Даниэль пытался вначале рассматривать вопрос иначе, но при этом он трактовал трансгрессию не в ее самостоятельном бытии, а как часть более высокой авантюрной номадической стратегии. Тогда как трансгрессия в акте своего изначального существования все-таки предполагает эту кромку, это пересечение границы при наличии бдительных пограничников, не утративших способность мгновенно идентифицировать нарушителя. Если границы нет, то и нечего пересекать. Впрочем, нам более знаком вариант пересечения с этой стороны в ту, когда мы, проявляя свою суверенность, совершаем какое-либо зло, или даже не обязательно зло, потому что здесь на самом деле важен совсем другой момент — момент нарушения маркированных условностей, которые при предъявлении извне всегда безусловны. Но мы можем представить себе пересечение границы и в обратную сторону, когда какой-нибудь представитель «темных сил» совершает трансгрессию. Как она могла бы выглядеть? Она могла бы, предположим, выглядеть как сентиментальность — как тот самый тихий омут, где черти совершают максимально возможную для них трансгрессию. Но что здесь очень важно, это членораздельность сущего, без которой трансгрессию представить себе нельзя. Эта идея является исходным пунктом культурологической теории Фрейда либо мы хотим запрещенного, и в этом случае запрет первичен, либо, наоборот, культура возникает тогда, когда объект нашего максимального желания запрещается и мы совершаем обходные движения. В любом случае получается ситуация, когда обе эти вещи усиливаются, полярности усиливают друг друга. Трансгрессия предполагает мир, размеченный на квадратики, которые мы пересекаем в ту или другую сторону. Правда, с одним очень важным дополнением или условием, о котором мы нередко забываем я имею в виду то, что называется неосмотрительностью. Потому что если мы проявляем «длинную» волю какой угодно степени напряжения или говорим себе. «А дай-ка я в такой-то день и такой-то час совершу трансгрессию», то над нами посмеются, и совершенно справедливо, поскольку крайняя неосмотрительность и есть условие трансгрессии. В чем Батай был совершенно прав, это в том, что трансгрессия действительно предполагает суверенность, она является предельным актом суверенности. Это никакая не передача полномочий некоторой иной инстанции. Это готовность выйти, — но из чего выйти? Прежде всего, из собственной телесности. Экстатичность демонстрирует, что нам мало этого тела, что нам надоело слушаться советов этого тела, а хотелось бы пребывать в другом — хотелось бы рискнуть и задержаться в другой точке. Будет ли удачной эта задержка, мы заранее не знаем. Не будет неосмотрительности — не будет и трансгрессии. Подобное положение вещей соответствует биологическому понятию мутации. Благодаря Дарвину мы знаем, что процесс эволюции развивается посредством мутаций. Большая их половина оказывается летальными. Из остающихся мутаций огромное количество вредных и бесполезных, и лишь ничтожный процент ведет к обретению нового плато бытия. Точно так же обстоит дело и с трансгрессиями. Все они летальны, бесполезны, все кончаются в кабаке, на паперти, в тюрьме, но без той единственно возможной трансгрессии, которая на их фоне существует, мы бы никуда не ушли. Помимо неосмотрительности, здесь кроется и готовность выйти даже за пределы влечения к смерти. Потому что, как справедливо говорит Фрейд, влечение к смерти — это в конечном счете желание умереть на свой лад, реализовав некую миссию, некую гарантированность замысла о себе или бытия-в-признанности, тогда как трансгрессия предполагает следующий шаг на этом пути, когда мне уже надоело мое бытие-в-признанности, моя гарантированность, и это переживание становится основанием поступка или акта трансгрессии.
Раз уж трансгрессия является нашей темой, то это не значит, что мы непременно должны создавать ее апологию, скорее нам следует попытаться каким-то образом определить ее столь важную для нас роль. Нужно попытаться понять, можно ли приручить, скажем, дух воинственности и стоит ли его приручать, можно ли использовать себе на пользу трансгрессию как неодолимое стремление открыть последнюю дверцу, которую тебе единственно запрещено открывать? Возможно ли приручить трансгрессию для каких-то других внеположных сил — для того же прогресса, для «длинной» воли, аскезы — либо делать этого не стоит и следует остановиться на том, на чем трансгрессия нас останавливает? А останавливает она нас именно перед решающим прыжком. Мы знаем, что следующий шаг не сулит нам провала на ровном месте, ибо ровное место кончается как раз перед ним. Прыжок может оказаться даже безоглядным прыжком в пропасть, но кромка пропасти должна быть очерчена, иначе мы просто незаметно провалимся и никакой трансгрессии не будет.
Д. О.: Трансгрессия, вне всякого сомнения, предполагает наличие границы, но я-то подчеркивал, что можно пересекать не только уже существующие границы, но и такие, которые задаются самим жестом трансгрессии. Иначе говоря, этот жест производится по ту сторону существующих оппозиций, которые, повторяю, ни в какой особенной трансгрессии не нуждаются, поскольку где бы мы ни оказались, на той или на этой стороне, мы неизбежно попадаем в известную номенклатуру символического. Между тем, все мы согласились, что жест трансгрессии имеет смысл лишь в том случае, когда нас переносит невесть куда, на совершенно голое плато, где не только ландшафт незнаком, но и мы себе незнакомы настолько, что едва ли способны себя узнать. Попробую пояснить свою мысль. Какой бы тонкой и неуловимой ни представлялась линия границы, она все же обладает некоторого рода глубиной. Именно поэтому переход границы в одном случае оказывается падением, а в другом — возвышением. Между тем, кто всматривается в глубину, причем всматривается в нее долго и пристально, тот однажды понимает, что у глубины есть своя собственная глубина, которая называется бездной. Бездна ломает существо глубины, заведомо лишая нас возможности достигнуть на дне вновь поверхности. В этом смысле падение может оказаться совершенно безграничным и безнадежным — именно в смысле попадания на новый выступ некоего твердого основания. Того основания, на котором вновь можно было бы прочертить линию предела. Я полагаю, что опыт трансгрессии имеет дело с такого рода глубиной глубины, и в этой своей безопорности на какое-либо сущее предстает высвобождением чистой вертикали. Мы же, когда говорим о переходе границы, имплицитно предполагаем наличие горизонтальной имманентности с возможностью прерывов в ней. Но проблема не только в том, что предел определяет границы некоторого плато, но и в том, что он является сечением или срезом противоборства сил неба и земли, если выражаться в духе Хайдеггера. Рассмотренные изнутри, границы и пределы — самые безграничные и беспредельные вещи на свете. Они и для внутреннего опыта нередко почти неразличимы. Например, ты поддался какому-нибудь ничтожному соблазну, который и за соблазн-то не считал, но в этот момент уже перешел границу добра и зла. Затем, следуя какому-нибудь столь же ничтожному поводу, например, как сказал Александр, внезапному приступу сентиментальности, ты пересек эту границу в обратном направлении. Большая часть людей именно так и проживает собственную жизнь. Но полную трансгрессию осуществляет тот, кто отказывается бегать туда-сюда и наблюдает за беготней с той стороны — с внутренней стороны предела.
Чем, собственно говоря, отличается взгляде внутренней стороны предела от взгляда на него извне, с дистанции? Можно ответить так. возможностью обеспечить сущее представлением. В самом начале нашего разговора Татьяна упомянула о гнетущем давлении структур. Казалось бы, то, что теснит и угнетает нас в нашем существовании, то и притесняет в качестве структуры. Однако это теснящее поначалу не является конкретной структурой, скажем, структурой власти, знания, идентичности и т.д. До того как оформиться в качестве структуры, это теснящее присутствует в нас как переживание онтологической бесприютности — как неустранимое чувство того, что нас когда-то вытеснили из нашего дома и втиснули в этот мир, в котором мы ощущаем себя абсолютно заброшенными. Структуры, о которых говорила Татьяна, лишь вторично, как мне кажется, притесняют нас, а именно из ситуации, когда мы, будучи бездомными, загоняем сущее в рамку представления. Между тем, раз уж мы пытаемся рассуждать о бытии предела и о настоятельности, которую вселяет в нас опыт трансгрессии, то приходится все дальше и дальше отходить от привычных границ представления, коими прописано бытие-в-мире. А для бытия предела уходить вдаль — то же самое, что и идти вглубь. Нигде граница не является такой далекой, как внутри самой себя. Дело здесь в том, что просто-напросто ломается привычная перспектива, свойственная представлению, и ломается она тем вернее, чем безоговорочнее мы осознаем, что на своем пределе сущее не может быть обеспечено никаким представлением в принципе. Я бы обозначил эту сущность границы, прибегая к высказыванию Хайдеггера, как «Fernste Gegend nächster Nahnis», то есть как отдаленнейший регион, который внезапно оказывается ближе самого что ни на есть близкого. В этом регионе мы перестаем являться субъектами, чье бытие определено синтезом представленного. Если о ком и можно теперь говорить, то исключительно о присутствии. Основная черта присутствия заключается в том, что ни сущее в целом, ни каждая вещь в отдельности не говорит ему: «Ты есть». Ничто не подтверждает его бытие, за исключением, опять же, самого этого Ничто. Оттого оно присутствие, а не субъект, что на вопрос «кто?» должно ответить само, без всякой подсказки со стороны мира, в котором все значимо и все может быть интериоризовано в качестве внутренних примет-симптомов. Я хочу сказать, что для присутствия мир, в котором оно задействовано, — это не дом, а дорога, не извечно то же самое, а всегда иное самому себе. Опыт трансгрессии — лишь самая радикальная из всех путевых стратегий, поскольку время от времени лишает наше существование даже той минимальной определенности выбранного пути, на которую мы рассчитываем. Но в более широком смысле игра трансгрессии и предела состоит в том, что ни одно место, в котором мы застреваем, нельзя до конца принять за собственное, что дом всегда за спиной, а дорога — перед глазами, как бы мы ни вертелись и ни хитрили.