Другое начало - Бибихин Владимир Вениаминович. Страница 79

Косвенно, рикошетом это нам приоткрыто в наблюдениях, что «в античности не было линейного времени». То, что по календарю происходит сейчас, связано с тем, что было давно, не односторонней, а двусторонней связью, и как центр мира везде, так и его сотворение происходит в настоящем. Немножко странно это остолбенение времени в историческом представлении (историчность и историцизм не будет большой беды применять в одном смысле, различие между ними мелочное), при том что ведь произнося время, задевают как-то    и вечность, говорю это слово этимологически в смысле юности, новости, постоянной неизменной основы времени. Время прошито юностью, в которой нет календаря и в которой всё во всём существует не меньше чем в пространстве. Или еще по-другому: настоящее никогда никуда не уходит; куда ему уйти, если оно настоящее.

Все эти вещи просто видны. Если так называемая современная наука до них еще не дотянулась или только начинает доставать, нет никакого смысла дожидаться, когда до нее дойдет. Другое начало, возвращаясь к этому всё во всём времени, без остатка выметает так называемый глобальный подход, не потому что в глобализме видение всего во всём искажено в пользу обобщений, а потому что любую данность, включая данность самого же этого подхода, можно будет видеть и растянутой и стягивающей то, что нам кажется раскиданным во времени, в единую вселенную, начиная от ее сотворения, т.е.«глобальным» станет всё. Умение астрономов видеть сейчас то, что было давно, существование во вселенной мест, откуда сейчас теоретически можно видеть возникновение нашей солнечной системы, — это косвенный, рикошетом, способ науки, у которой не хватает языка, распространить всё во всём на время, вырваться из плоскости историзма-историцизма, так называемого линейного времени. Другое начало и здесь не ставит себе цели пойти дальше первого начала античности, не принимавшей линейного времени.

Присутствие во всём увиденном мира от его сотворения, выметает (очищает) глобальный подход. Каждая вещь требует для себя всего того внимания, вклада и выкладывания, какого требует весь глобус в глобальном подходе, потому что вбирает в себя клубок вселенной. Говоря сейчас о вселенной, о глобусе и об истории, я имею дело не с миллионами километров и веками, а только с вот этим, минутным своего настроения, только с данностью минутного откровения, или сна, или внушения, не думая ни решать, ни даже ставить соловьевскую проблему, приснилось мне то, что я произношу с увлечением и уверенностью, или все-таки нет. Кому-то покажется мало иметь дело только со своим минутным настроением, он захочет иметь более крупный план. Я этого не захочу, не потому что свое минутное ценю так высоко, а потому что у меня ничего другого по-настоящему просто нет в моем имуществе и мне не с руки брать чужое. Моя ограниченность меня успокаивает. Я вижу надежность в том, что для другого начала забота об охвате, о развертывании не обязательна, как и забота о тиражах. Не важно, кто или что сильнее и громче. Не обязательно иметь влияние. Как размноживание уводит от сути дела, так и всякое распространение, включая преподавание, воспитание. И конечно между прочим обучение другому началу не обязательно. Оно тоже его закрывает, уводя от единственности настоящего.

Почему план, программа, система не работают и никогда не будут работать? Они накладываются на землю без спроса, обманутые всегдашним молчанием земли. Люди, верно заметив, что земля всегда смолчит, делают неверный вывод, что надо сказать о ней вместо нее. Молчание земли — я говорю земля еще и в смысле Владимира Даля и старых летописей, — которое никогда не прекратится, означает не то, что вместо нее должны говорить публицисты, а то, что думающие должны дать слово молчанию. То, что сохранить молчание может только слово, не значит что мы обречены на тексты. Не обязательно слово тянется за словом. Есть другая основа речи. Спор земли с культурой делает ложью не все знание о земле. Не всегда спасает глухое молчание, и сбивчива не всякая речь.

Возвращение к земле. Куда же тогда девается история, богочеловечество, литературный процесс, или судебный процесс, который сейчас, похоже, в разных формах следствия, или судоговорения, или уже вынесения и исполнения приговора занимает и развлекает всю страну, — куда денутся все эти интересные вещи, придающие злобу дню и дающие достаточно скандала для ежедневных газет? Не будет ли скучно, не вернется ли деревенское, тысячелетняя почва, череда времен года, круговорот природы? уместно ли думать о другом начале, когда мы наращиваем темп демократизации или возвращения к капитализму?

С процессом пусть будет как можно скорее покончено. Так или иначе он порождение публицистики. Одна буква старого пророчества весит больше чем все тексты, где одно слово просто тянется за другим.

12.5.1994, Эйдос (Чистый переулок)

Философия и техника

1. При всяком подходе к философской мысли, такой странной вещи, звучит ли она в живой речи или окаменела на письме, наша самая старательная — потому что идущая против нас самих — забота, самая сложная, имеющая дело с самой большой опасностью самообмана, касается нас самих, места, которое мы занимаем рядом с изучаемым. Встреча с чужой мыслью грозит тем, что я не останусь собой. Это была бы очистительная гроза. Мы о ней можем только мечтать. Даже позицию зачарованного кролика нам редко хватает благородства выдержать до конца. По-настоящему всего чаще бывает и всего опаснее чрезмерная подготовленность к встрече с другим. Так Одиссей для верности залепил бы уши не только спутникам, но и себе.

Своевольный, прихотливый, самолюбующийся подход выставляет нас на передний план.  Мы или откровенно застим собою всё, или, наоборот, заявляем претензию на объективность, самоустраняемся и, как это называется, предоставляем слово другому и только ему. Мы якобы можем вместить его в себя и места для двоих хватит. Идеальным достоинством переводчика — толкователь тот же переводчик — считается умение остаться прозрачным, незаметным, отойти в сторону. Как если бы требование умолкнуть самому, дать говорить другому было выполнимо не только в воображении. На деле бывает другое. Интерпретатор и переводчик говорят от себя, причем очень громко. Это право за ними признается. Оно по справедливости должно быть за ними признано, только не по той причине, какую обычно приводят.

Обычно говорят: толкователь имеет право на свое понимание текста. Некий демократизм. Интерпретатор имеет право осмысливать по-своему Платона. У Платона всего много, и каждый берет что считает нужным. Когда бездумно повторяют это разрешение, не обращают внимания на то, что в нем подразумевается другое молчаливое разрешение: расторговывать мысль Платона в розницу, по мелочам стаскивать ее с исходного уровня, где она была единством жизни, слова и поступка, на плоскость, где она делается набором идей, материалом для конструирования. Это узаконенный философский гешефт. Все должны как-то    кормиться, не в последнюю очередь историко-философский истеблишмент.

«А я вот вижу вещи так!» Свобода интерпретации, разрешение многих толкований на первый взгляд — приглашение к «творческим исканиям». Казалось бы, что безобиднее: ты даешь свою трактовку, я мою. Это не так безобидно как кажется, особенно по вышеназванной исходной установке.

Она настолько догматична, что даже не ставится под вопрос. Согласие с возможностью многих«индивидуальных» «творческих» интерпретаций, будучи первым и необходимым условием продолжения историко-философской индустрии, содержит и ее скрытый приговор самой себе, признание себя не философией, а работой на другом по отношению к философии уровне. Я даю свою интерпретацию Платона — значит я оставляю развертывать его полноту другим, которые придут после меня. Больше от духа философии в фанатизме, предлагающем единственное верное понимание. Тут по крайней мере уловлено, о чем философия: она о единой истине.