Годы решений - Шпенглер Освальд. Страница 6

Человек — хищник. Я буду повторять это всегда. Все образцы добродетели и социальной этики, которые хотят быть или стать выше этого, являются всего лишь хищниками со сломанными зубами, ненавидящими других из-за нападений, которых сами благоразумно избегают. Посмотрите на них: они настолько слабы, что не могут читать книг о войне, но выбегают на улицу, если случится несчастный случай, чтобы возбудить свои нервы кровью и криками, а если они не способны уже и на это, тогда наслаждаются этим в кино и иллюстрированных изданиях. Если я называю человека хищником, то кого я при этом унижаю, человека или животное? Ибо великие хищники — это благородные создания совершенной формы и без лживости человеческой морали из слабости.

Они кричат: «Нет войне!», но желают вести классовую борьбу. Они негодуют, когда казнят маньяка, но втайне получают удовольствие от известия о смерти своего политического противника. Разве они когда-либо возражали против бойни, устроенной большевиками? Нет, борьба есть древний факт жизни и сама жизнь, и даже самому жалкому пацифисту не удастся до конца истребить в своей душе удовольствие от нее. По меньшей мере, теоретически он был бы рад победить и уничтожить всех противников пацифизма.

Чем глубже мы вступаем в эпоху цезаризма фаустовского мира, тем более становится ясно, кто нравственно предопределен стать субъектом, а кто — объектом исторических событий. Печальное шествие улучшателей мира, которое, начиная с Руссо, неуклюже продвигалось через эти столетия, закончилось, оставив после себя в качестве единственного памятника своего существования горы печатной бумаги. На их место приходят цезари. Вновь вступает в свои вечные права большая политика как искусство возможного, далекое от всех систем и теорий, как умение со знанием дела использовать факты, подобно искусному наезднику управлять миром при помощи шпор.

Поэтому здесь я собираюсь лишь показать, в каком историческом положении находятся Германия и мир, как это положение с необходимостью вытекает из истории предшествующих столетий — с тем, чтобы неизбежно прийти к определенным формам и решениям. Это судьба. Отрицая ее, мы тем самым отрицаем самих себя.

МИРОВЫЕ ВОЙНЫ И МИРОВЫЕ ДЕРЖАВЫ

Глава 4

«Мировой кризис» этих лет, как свидетельствует уже само выражение, понимается слишком плоско, легко и примитивно, в зависимости от ситуации, интересов и горизонта судящих — как кризис производства, рост безработицы, инфляции, следствие военных займов и выплаты репараций, результат неверной внешней и внутренней политики и, прежде всего, как следствие мировой войны. А ее, по мнению людей, можно было бы предотвратить при большей дипломатической честности и проворности. Когда говорят о тех, кто хотел войны и несет за нее ответственность, то косятся, прежде всего, в сторону Германии. Конечно, если бы Извольский [46], Пуанкаре [47] и Грей [48] тогда предвидели нынешнее состояние своих стран, то отказались бы от намерения добиваться желаемого политического результата — изоляции Германии — посредством войны. Ее первые стратегические операции начались в 1911 году в Триполи [49] и в 1912 году на Балканах [50]. Но разве могло это хотя бы на одно десятилетие задержать насильственную разрядку политической (и не только) напряженности, даже если предположить, что расклад сил мог бы быть чуть иным, менее гротескным? Факты всегда сильнее людей, и возможности любого, даже крупного, государственного деятеля всегда гораздо скромнее, чем это представляется дилетанту. Что изменилось бы в историческом смысле?

Форма, темп катастрофы, но не она сама. Она была необходимым завершением столетия европейского развития, которое со времени Наполеона приближалось к ней с нарастающим возбуждением.

Мы вступили в эпоху мировых войн. Она началась в XIX веке и продолжится в нашем и, вероятно, в следующем веке. Она означает переход от системы государств XVIII века к Irnperium mundi (Мировая Империя прим. ред.). Она соответствует двум ужасным столетиям между Каннами и Акцием, в течение которых форма мира эллинистических государств, включая Рим и Карфаген, превратилась в Imperium Romanum. Подобно тому, как последняя охватывала территорию античной цивилизации и сферу ее влияния, то есть мир Средиземноморья, так и первая на неизвестный период времени станет судьбой земного шара. Империализм — это идея, независимо от того, осознается ли она ее носителями и исполнителями или нет. В нашем случае она, возможно, никогда не будет осуществлена до конца, будет перечеркнута другими идеями, возникающими за пределами мира белых народов, но как тенденция великой исторической формы она обнаруживается во всем, что происходит сейчас.

Сегодня мы живем «между временами». Мир европейских государств XVIII века был образованием строгого стиля, как и современные ему творения высокой музыки и математики. Он был благородной формой не только их существования, но и их поступков и убеждений. Во всем господствовала древняя и могучая традиция. Существовали благородные правила приличия для правления, оппозиции, дипломатических и военных взаимоотношений государств, для признания поражений и для требований и уступок при заключении мирных договоров. Честь играла еще неоспоримую роль. Все происходило церемониально и учтиво — как на дуэли.

С тех пор, как Петр Великий основал в Петербурге государство западного стиля, слово «Европа» начинает проникать во всеобщее словоупотребление западных народов и вследствие этого, как всегда, незаметно в практическое политическое мышление и историю. До того времени оно было лишь ученым выражением географической науки, которое после открытия Америки применялось при составлении географических карт. Примечательно, что Османская империя, бывшая тогда действительно великой державой, и занимавшая весь балканский полуостров и часть южной России, инстинктивно не причислялась к Европе. Да и сама Россия, в сущности, воспринималась только как правительство в Петербурге. Многие ли из западных дипломатов знали тогда об Астрахани, Нижнем Новгороде и даже Москве, чтобы интуитивно причислять их к «Европе»? Граница западной культуры пролегала всегда там, где заканчивалась немецкая колонизация.

В этой «Европе» Германия образовывала центр, не государство, а поле битвы для настоящих государств. Здесь, большей частью немецкой кровью, решалось, кому должна принадлежать Передняя Индия, Южная Африка и Северная Америка. На Востоке лежали Россия, Австрия и Турция, на западе – Испания и Франция, тонущие колониальные империи, у которых остров Англия отвоевал первенство: у испанцев — окончательно в 1713 году [51], у французов — начиная c 1763 года [52]. Англия стала ведущей силой в этой системе не только как государство, но и как стиль. Она стала очень богатой по сравнению с «континентом» — Англия никогда не считала себя полностью составной частью «Европы» — и использовала свое богатство в виде наемных солдат, матросов и целых государств, которые за субсидии маршировали в интересах острова.

В конце столетия Испания прекратила свое существование как великая держава, и Франция была вынуждена последовать за ней: два постаревших, изможденных народа, гордые, но усталые, обращенные к прошлому, без подлинного честолюбия, которое нужно строго отличать от тщеславия, не способные играть творческую роль в будущем.

Если бы осуществились планы Мирабо 1789 года, то возникла бы более или менее устойчивая конституционная монархия, которая, в сущности, ограничивалась бы удовлетворением вкусов рантье, буржуазии и крестьян. Во время Директории [53] существовала и вероятность того, что страна, разочарованная и пресытившаяся всякими идеалами, была бы рада любому виду правления, которое обеспечит внешнее и внутреннее спокойствие. Тогда пришел Наполеон, итальянец, который избрал Париж базой своих державных планов, и создал в своей армии тот тип последнего француза, что еще в течение целого столетия сохранял за Францией титул великой державы: храброго, элегантного, хвастливого, грубого, переполняемого радостью от убийств, грабежей и разрушений, действующего в порыве, без цели, лишь по своей прихоти. В результате все победы, несмотря на неслыханное кровопролитие, не принесли Франции ни малейшей пользы. От этого выиграла только слава, но не честь. В сущности, это был якобинский [54] идеал, который, в отличие от жирондистского [55] идеала мелких рантье и обывателей, никогда не имел за собою большинства, но всегда имел власть. Вместе с ней вместо благородных форм ancien regime (старого режима (фр.). — Прим. ред.) в политику проникают плебейские формы в буквальном смысле слова: нация как неделимая масса, война как массовый призыв, битва как растрата человеческих жизней, насильственные заключения мира, дипломатия адвокатских уловок без манер. Но Англии потребовалась вся Европа со всем ее богатством, чтобы уничтожить это творение одного единственного человека, которое в качестве идеи, тем не менее, продолжало жить дальше. На Венском конгрессе [56] XVIII век еще раз одержал победу над новым временем. С тех пор это называлось «консерватизм».