Собрание сочинений. Том 2 - Маркс Карл Генрих. Страница 55
Поп поставил своей задачей покаяние Марии. В душе своей он осудил её. Последуем за Флёр де Мари в её вечерней прогулке с Лапортом, которого она провожает домой.
«Взгляни, дитя моё», — начинает он свою елейную речь, — «на беспредельный горизонт, границы которого стали теперь незаметны для глаза» (это было вечером). «Кажется мне, что тишина и беспредельность почти дают нам идею вечности… Я говорю тебе это, Мария, потому, что ты восприимчива к красотам творения… Я часто бывал растроган, видя, какой религиозный восторг они вызывают в тебе, — в тебе, которая так долго лишена была религиозного чувства».
Попу уже удалось превратить непосредственно-наивное восхищение Марии красотами природы в религиозный восторг. Природа для неё уже до такой степени принижена, что воспринимается ею как богоугодная, христианизированная природа, как творение. Прозрачный воздушный океан развенчан и превращён в тусклый символ неподвижной вечности. Мария уже постигла, что все человеческие проявления её существа были «греховны», что они лишены религии, истинной благодати, что они нечестивы, безбожны. Поп должен очернить её в её собственных глазах; он должен повергнуть в прах её природные и духовные силы и дарования, чтобы сделать её восприимчивой к сверхъестественному дару, который он обещает ей, — к крещению.
Когда Мария хочет в чём-то признаться попу и просит его о снисхождении, он отвечает: ««Господь доказал тебе, что он милосерден».
Мария не должна видеть в снисхождении, оказываемом ей, естественное, само собой разумеющееся отношение родственного человеческого существа к ней, такому же человеческому существу, а должна усмотреть в этом какое-то мистическое, сверхъестественное, сверхчеловеческое милосердие и снисхождение, в человеческом снисхождении должна видеть божественное милосердие. Она должна превратить все человеческие и естественные отношения в потусторонние отношения к богу. Ответ Флёр де Мари на поповскую болтовню о божественном милосердии показывает, насколько религиозная доктрина успела уже испортить её.
Она говорит, что как только она очутилась в своём новом, лучшем положении, она чувствовала лишь своё новое счастье:
«Каждую минуту я думала о г-не Рудольфе. Часто я устремляла свои взоры к небесам, но искала там не бога, а г-на Рудольфа, чтобы благодарить его. Да, я обвиняю себя в атом, отец мой; я думала больше о нём, чем о боге; ибо он сделал для меня то, что мог бы сделать один только бог… Я была счастлива, так счастлива, как человек, который навсегда избежал великой опасности».
Флёр де Мари уже считает предосудительным воспринимать новое, счастливое жизненное положение просто как то, чем оно действительно является, как новое счастье, т. е. относиться к нему естественно, а не сверхъестественно. Она уже обвиняет себя в том, что видела в человеке, который её спас, то, чем он действительно был, — своего спасителя, и не подставляла на его место воображаемого спасителя — бога. Она уже охвачена религиозным лицемерием, которое отнимает у другого человека то, чем я ему обязан, чтобы передать это богу, и которое вообще рассматривает всё человеческое в человеке как чуждое ему, а всё нечеловеческое в нём — как его подлинную собственность.
Мария рассказывает нам, что религиозным переворотом в своих мыслях и чувствах, в своём отношении к жизни она обязана мадам Жорж и Лапорту:
«Когда Рудольф увозил меня из города, во мне уже шевелилось смутное сознание унизительности моего положения; но воспитание, советы, примеры, полученные мной от Вас и мадам Жорж, дали мне возможность постичь… что я была более виновна, чем несчастна… Вы и мадам Жорж помогли мне понять бесконечную глубину моей греховности».
Это значит, что она обязана священнику Лапорту и мадам Жорж тем, что взамен человеческого, и потому выносимого, сознания унизительности своего положения она прониклась христианским, и потому невыносимым, сознанием бесконечной греховности. Поп и ханжа мадам Жорж научили её судить о себе с христианской точки зрения.
Мария чувствует всю мучительность того душевного состояния, в которое её ввергли. Она говорит:
«Если сознание добра и зла должно было пробудиться у меня в таком страшном виде, то почему меня не предоставили моей несчастной участи?.. Если бы меня оставили в той пропасти, где я находилась, нищета и побои очень скоро прикончили бы меня, и я, по крайней мере, умерла бы в неведении о той чистоте, которую я всегда буду тщетно желать себе».
Бессердечный поп отвечает:
«Даже самая благородная натура, если бы она хоть один день провела в той грязи, из которой тебя вытащили, вышла бы оттуда с несмываемым клеймом на челе. Таков незыблемый закон божеского правосудия».
Флёр де Мари, глубоко уязвлённая этим медоточивым поповским проклятием, восклицает:
«Значит, Вы видите, что я осуждена на отчаяние». Поседевший раб религии отвечает:
«Ты должна отказаться от всякой надежды на то, чтобы вырвать из своей жизни эту печальную страницу, но ты должна надеяться на бесконечное милосердие бога. Здесь, на земле, бедное дитя моё, на твою долю выпали слезы, раскаяние, покаяние; но настанет день, когда там, там на небесах, ты получишь прощение и обретёшь вечное блаженство».
Мария ещё не настолько потеряла рассудок, чтобы найти успокоение в вечном блаженстве и прощении на небесах.
«Сжалься надо мной», — восклицает она, — «сжалься надо мной, боже! Я ещё так молода… Какая я несчастная!»
И лицемерная софистика священника достигает своей высшей точки:
«Напротив, это — твоё счастье, Мария, твоё счастье! Господь посылает тебе угрызения совести, полные горечи, но благодетельные. Они показывают религиозную восприимчивость твоей души… Каждое твоё страдание будет тебе зачтено на небесах. Поверь мне, бог оставил тебя на миг на дурном пути, чтобы предоставить тебе потом славу раскаяния и вечную награду, подобающую покаянию».
С этого момента Мария становится рабой сознания своей греховности. Если прежде она в самой злополучной обстановке сумела развить в себе черты привлекательной человеческой индивидуальности и при внешнем крайнем унижении сознавала свою человеческую сущность как свою истинную сущность, то теперь эта грязь современного общества, задевшая её снаружи, становится в её глазах её внутреннейшей сущностью, а постоянное ипохондрическое самобичевание по этому поводу делается её обязанностью, предначертанной самим богом жизненной задачей, самоцелью её существования. Если прежде она хвалилась: «Я не плакса» и говорила: «Что сделано, то сделано», то теперь самоистязание становится для неё благом, а раскаяние — славой.
Впоследствии обнаруживается, что Флёр де Мари — дочь Рудольфа. Мы встречаемся с ней снова как с принцессой Герольштейнской. Мы подслушиваем её беседу с отцом:
«Тщетно я прошу бога освободить меня от этих наваждений, наполнить моё сердце исключительно только благочестивой любовью к нему, святыми надеждами, взять меня, наконец, всю целиком, потому что я хочу вся отдаться ему… Он не внемлет моим молитвам… без сомнения, потому, что мои земные заботы делают меня недостойной общения с ним».
После того как человек начал рассматривать свои заблуждения как бесконечные преступления против бога, он может быть уверен в своём спасении и милосердии бога лишь в том случае, если совершенно отдаст себя богу, совершенно умрёт для мира и мирских интересов. После того как Флёр де Мари постигла, что освобождение из её нечеловеческого положения есть божеское чудо, она должна сама стать святой, чтобы быть достойной этого чуда. Её человеческая любовь должна превратиться в религиозную любовь, стремление к счастью в стремление к вечному блаженству, мирское удовлетворение в святую надежду, общение с людьми в общение с богом. Бог должен взять её целиком. Она сама раскрывает нам тайну, почему он не берёт её целиком. Она ещё не вся отдалась ему, её сердце находится ещё во власти земных интересов. Это — последняя вспышка её здоровой натуры. Она целиком отдаётся богу, отказываясь совершенно от мира и поступая в монастырь.