Эмпедокл - Семушкин Анатолий Васильевич. Страница 9
Единственный режим, с которым он безоговорочно непримирим, – тирания. Семья Эмпедокла, наверное, участвовала в свержении акрагантской тирании и, возможно, даже возглавляла переворот.
По сообщению Неанфа (см. 3, 153), со смертью Метона, отца Эмпедокла, в Акраганте зашевелилась тирания (следовательно, он сдерживал ее), но в критический момент в политические дела вмешался наш философ и склонил граждан к демократической законности и равенству. В каждом субъекте, ищущем привилегий или внешних отличий, ему мерещился самозванец и потенциальный узурпатор. От Тимея до нас дошла история, рисующая, возможно, политический дебют философа (см. 3, 15). Некий государственный военачальник пригласил его на пир. Гости уже давно были в сборе, но с вином что-то медлили и не подавали. Все молчали, недоумевая в чем дело. Эмпедокл возмутился и потребовал объяснений, и тут выяснилось, что хозяин дома ждет какую-то важную персону из городского совета. Как только тот явился, хозяин сделал его распорядителем пира, и вино появилось. Философ усмотрел в этой бестактности поползновение на единовластие, на тиранический заговор; он призвал и хозяина и его высокого гостя к суду и добился для них смертного приговора.
С тех пор политическое влияние философа возросло, его указания и решения имели силу государственных постановлений и декретов: он изгоняет из города растратчиков государственного имущества (см. 3, 155), по каким-то мотивам добивается роспуска правительственного совета (тоже, вероятно, за злоупотребления и коррупцию), объявляя его недействительным. Он сосредоточивает в себе авторитет последней и решающей инстанции; стоило ему захотеть единоличного господства – и оно беспрепятственно было бы у него в руках. Но поведение Эмпедокла ничуть не выдает в нем карьериста или властолюбца: он обнаруживает равнодушие к гражданским должностям, достоинствам и отличиям; он остался безразличным к власти даже тогда, когда граждане города добровольно изъявили ему высшее доверие и преданность: предложили стать их царем. Он отказался, предпочитая оставаться частным лицом (см. 3, 151). Этот факт интересен своей странностью и неожиданностью, и на нем следует остановиться. В самом деле: философу предлагают царский трон!
В истории греческой философии до Эмпедокла уже был случай, когда народ просил философа царствовать над собой. В начале V в. жители малоазийского города Эфеса, напуганные анархией и неустройством становящегося государства, вспомнили о временах спокойствия под властью царей и предложили царскую корону философу Гераклиту (см. 3, 54-55). Возникает вопрос: почему именно Гераклиту – этому уединенному созерцателю, нелюдимому ворчуну и мизантропу? Очевидно, потому, что с Гераклитом граждане Эфеса связывали какие-то династические воспоминания, т. е. потому, что он принадлежал к царской фамилии. В действительности так оно и было: Гераклит – потомок царского рода, за которым после утраты власти сохранялись лишь жреческие функции и знаки внешнего отличия, например ношение скипетра и пурпуровой хламиды со знаками царского достоинства (см. 3, 57).
Нет ничего невероятного в предположении, что семья Эмпедокла тоже восходила к какому-нибудь древнему царскому роду. Другого мотива, по которому весь народ изъявил свою волю в лице философа восстановить патриархально-героическую власть царя, трудно подыскать. Если трон предложили именно Эмпедоклу, то только потому, что его имя было освящено памятным, но утраченным правом сидеть на нем. Человеку без рода и племени вряд ли оказали бы такое предпочтение.
Его внешность подкрепляет такое предположение: он носил пурпуровое жреческое одеяние-признак царственности, восходящий к тем временам, когда цари (басилевсы) были одновременно и жрецами, верховными держателями священнических полномочий. На соотечественников Эмпедоклова пурпуровая мантия действовала магически. Люди, встречаясь с ним на улице, видели в его живописно-жреческой одежде «признак царского величия» (3, 153). И, наверное, это была не наивная страсть к роскошному цвету. Если бы Эмпедокл надел пурпуровый плащ не по родовому, освященному традицией определению, а только лишь из честолюбиво-показных соображений, на него смотрели бы как на смешное и жалкое явление; во всяком случае не приняли бы всерьез. На деле же было как раз наоборот. Народ относился к нему как к верховному ходатаю по делам спасения и веры. Один его вид вызывал у окружающих нескрываемый пиетет, немой благоговейный трепет. Багряный хитон, перепоясанный золотой тесьмой, медные сандалии, дельфийский венок на голове, вегетарианская бледность лица, не знающего улыбки; длинные обрамляющие лицо и ниспадающие на плечи волосы – все это подогревало религиозные чувства и привлекало к философу множество обожателей.
В «Философском лексиконе» С. С. Гогоцкий прямо называет Эмпедокла жрецом (см. 15, 239). Это верно, но требует оговорки: он жрец, но не в обычном, общественно-должностном смысле слова. В греческих городах языческие религиозные церемонии обслуживали священники-жрецы, которые были в то же время государственными чиновниками. В их обязанности не входило учить народ вере, человеколюбию, нравственности. К культу язычник приобщался не душой, а телом, внешнеповеденческим изъявлением веры. Жрецам было, собственно, безразлично, какими ценностями руководствуются люди, во что верят и верят ли вообще – лишь бы они исправно, в положенное время принимали участие в культовых шествиях и жертвоприношениях. Они смотрели за тем, чтобы благочестие не выходило за рамки гражданской, казенно-государственной добродетели. Можно было как угодно истолковывать обрядовые сцены, но нельзя было уклоняться от них, например отсиживаться дома во время религиозных торжеств. Внутренний мир верующего – его эмоции, переживания, размышления – оставался недоступным языческим религиозным руководителям. Да он их и не интересовал; им достаточно было того, что граждане на глазах у всех придерживаются обычаев и тем самым соблюдают религиозную законность.
Эмпедокл не похож на такого жреца-чиновника. И его поведение, и его учение выдают в нем ревнителя иной, безритуально-космической религии. С официальным жречеством он не мог прийти к согласию, он мог с ним только враждовать, и эту вражду, логику их столкновения и отталкивания художественно верно изобразил Гёльдерлин в поэме «Смерть Эмпедокла». Для поэта-философа важна не коллективно-обрядовая, а интимно-личностная сторона благочестия. Внешнепринудительному государственному культу он противопоставляет надгосударственный, внутренний культ просвещенно-думающего сознания, культ раскрепощенной совести. Местные акрагантские идолы для него ничего не значат. Он исповедует и проповедует пифагорейский нравственно-очистительный культ дельфийского Аполлона. Об этом говорит не только общий пифагорейский пафос его религиозно-нравственной метафизики, но и некоторые детали: он носит дельфийский венок-эмблему аполлоновского служения; посвящает Аполлону гимны; свою поэму называет (в духе дельфийской религиозной идеологии) «Очищениями». Если он и священнослужитель, то особого рода: его богослужение не знает ни алтарей, ни храмов. Он жрец не по должности, не по административному назначению, а по собственной воле, по своему философскому исповеданию. Он не просто поклоняется богу, но ищет о нем разумное слово, и потому в противоположность жрецам он не просто священнослужитель, а богослов, т. е. мыслящий искатель божества. Он богослужитель не города, а космоса, или как в поздней античности именовали неоплатоника Прокла, «иерофант мироздания» (Марин. Прокл 19).
Не могла нравиться городским религиозным властям и магическая практика Эмпедокла. В язычестве, как впоследствии и в христианстве, магия противоречила легальной религиозной практике и расценивалась как ересь, пагубное религиозное вольнодумство. И все же языческие чудотворцы были популярны в народе: их боготворили, к ним обращались с личными болями и нуждами, через них пытались компенсировать угасающее доверие к официальному язычеству. Как чародей Эмпедокл знаменит. Уже древние ставили его в один ряд с легендарными языческими волшебниками: Пифагором, понимающим язык природы (Ямвлих. Жизнь Пифагора 28, 138); Эпименидом Критским, личным собеседником Зевса, очистителем Афин от Килоновой смуты (Максим Тирской Х 1, 110); Абарисом Гиперборейским, умеющим делать себя невесомым (Геродот IV 36). О характере своего магического умения Эмпедокл сам говорит в своей поэме, обещая врачу Павсанию, своему ученику и другу, научить его следующему: