Вечный человек - Богат Евгений Михайлович. Страница 23

Как написал мне один милый пятнадцатилетний мальчик: «Я сегодня ночью открыл великую истину. Никто не умер. И никто не умрет. Никогда».

Созвездия. Портреты

Я шел ночью между тяжелых, черных сосен и легких до бестелесности, сияющих белизной берез, и безлунное, полнозвездное небо, тоже черное, тяжелое и тоже сияющее, шло со мной. Деревья стояли, а небо над моей головой перемещалось, созвездия текли по-над лесом.

Это медлительное полуночное небо, эта торжественная молчаливая толпа созвездий напомнили мне давнишнее мое желание — собрать воедино родственных по сути людей различных эпох, чтобы они, несмотря на разделяющие их века, насладились общением и пониманием. Я увидел мои созвездия и от радости даже остановился. Небо тоже остановилось.

А когда я пошел дальше, пошли и мои герои…

Вечный человек - i_010.png

Созвездие первое. Чудаки

Палисси

Вечный человек - i_011.png

Куда уходят века?

Куда ушел XVI — с башнями астрологов и парусными каравеллами, с публичными казнями и рыцарскими турнирами, с королевскими шутами и пытками инквизиторов, хитроумными интригами и неспокойными дорогами, религиозными войнами и безмятежными философами… Век последних алхимиков и первых типографских изданий, век Екатерины Медичи и Питера Брейгеля, Варфоломеевской ночи и великих морских путешествий. Можно ли вообразить фигуры, более несовместимые, чем Монтень и Кальвин? Ясный и доброжелательный мыслитель, сосредоточенный больше на себе, чей на пороках мира, и фанатик, посылающий — дабы мир очистился от пороков! — на костер инакомыслящих. А были они, Кальвин и Монтень, соотечественниками и современниками. Однако не ожидают ли нас подобные парадоксы в любом из столетий человеческой истории? В XV были соотечественниками и современниками Боттичелли и Цезарь Борджиа. Но даже и при сознании, что не было несложных веков, XVI кажется особенным: углубляясь в него, точно входишь в сумрачное подземелье, осторожно нашариваешь ногой камень, чтобы не низвергнуться в замаскированный колодец, жадно ловишь неизвестно откуда падающие лучи, опять оказываешься в темноте и идешь на ощупь, надеясь увидеть мир в потоках солнца…

Об одном из лучей, падающих в это подземелье, я хочу рассказать. Зовут луч Бернард Палисси.

Теперь вообразим, что века никуда не уходят, а, подобно замкам, стоят, разрушаясь от старости, — с башнями, залами, потайными переходами и, разумеется, с подземельями. Если мы, как в авантюрных романах, поднимемся вверх по веревочной лестнице, вьющейся по каменной стене, и заглянем в окно одной из башен, то увидим лежащего на соломе в углу старика и перед ним молодого, с торжественной тяжеловатой нарядностью одетого человека. Окно башни не застеклено, это было бы тогда неуместной роскошью, ветер, залетая, шевелит бороду старика и солому.

— Мне жаль вас, — говорит молодой человек. — Если вы не помиритесь с католической церковью, я не ручаюсь за вашу жизнь.

— А мне вас жаль, ваше величество, — отвечает лежащий на соломе старик. — Это, наверно, обидно быть королем — и не иметь сил поручиться за жизнь собственного подданного.

Король — это был Генрих III — уходит. (Через несколько месяцев он будет убит.) Палисси остается в башне — умирать в одиночестве на соломе. И мы не можем ему помочь. На окне решетка. Это башня-тюрьма. Но если бы даже решетки и не было, темница XVI века никогда и ни за что не отдаст узника в XX. Ведь это было бы вопиющим нарушением законов веков и темниц.

Ничего не поделаешь, оставим Палисси в башне. Но перед тем, как сойти по узкой веревочной лестнице на землю, посмотрим с головокружительной высоты вокруг. Мы увидим на дорогах рыцарей и нищих, монахов и ремесленников, пеших и конных — ведь это дороги XVI века, когда охота к перемене мест была у людей, особенно молодых, велика. Студенты, подмастерья, юные художники ходили-шастали по Европе в надежде что-то увидеть, открыть, понять, заводили темпераментные дискуссии, а то и потасовки с монахами и, пешие, избегали конных — с оружием. Дороги были неспокойными, под стать веку и его людям. (Как это ни странно, но в нашу бурную эпоху с самолетами, автомобилями, поездами живут более оседло. Может быть, потому что утрачено первоначальное любопытство к миру и путешествие стало развлечением, а не открытием и исследованием?) Повиснув на веревочной лестнице, постараемся отыскать на одной из беспокойных дорог одинокую фигуру в бедной одежде ремесленника. Вот!.. Человек идет медленно, тщательно осматривая дорогу и окрестные места, замечает то ли пещеру, то ли каменоломню, заходит в нее… Это Палисси — да! — он, молодой в самом начале долгого-долгого пути. Его жизнь охватит почти полностью XVI век; на дороге ему — шестнадцать, в башне — около восьмидесяти. Ровно десять лет отделяют его и от пятнадцатого и от семнадцатого столетий: он родился в 1510-м, умер в 1590 году. Он доказал, что и в самое сумрачное столетие с казнями, религиозными войнами, интригами, атмосферой, отравляющей чувства и мысли, человек остается человеком, мастер остается мастером.

Вот он, шестнадцатилетний, увидел рудник, опустился в шахту. На пути его будет немало пещер, каменоломен, рудников, возбуждающих и утоляющих любознательность, и нам не устоять на зыбкой лесенке, пока он высматривает, исследует, идет дальше, — ведь на это ушел долгий ряд десятилетий, — поэтому вернемся в наш XX век, достанем с полки старую добрую книгу Тиссардье «Мученики науки» и откроем ту ее часть, где изображены на рисунке худой, с гордо поднятой головой старик — он полулежит в углу темницы — и молодой король Генрих III. Темница эта — Бастилия, в которой и умер не помирившийся с миром мастер за двести лет до того дальнего дня, когда она была разрушена революцией…

Мы оставили молодого Палисси на одной из беспокойных дорог XVI века. Позднее в воспоминаниях (отрывки их дошли до наших дней и составляют лучшие строки в повествовании Тиссардье) он сам расскажет о том, как переходил с места на место, занимаясь одновременно ремеслом стекольщика, горшечника и землемера. Он побывал, работая, в Испании, Фландрии, Нидерландах, на берегах Рейна… Он видел мир не с высоты седла и не в безделье, составляющем иногда очарование путешествия, и это формировало особое, углубленно-сосредоточенное жизневосприятие. Сама дорога и само постижение новизны были высоким ремеслом. Он не наблюдал мироздание, а в нем жил.

Когда он поднимал с земли камень, чтобы не спеша его рассмотреть, или ощупывал в темноте стену пещеры, его пальцы умудрялись вобрать в себя уйму интересного и поучительного, именно потому что умели и любили работать. Он шел, и, по-видимому, бесконечность открывалась ему, как и его современнику Питеру Брейгелю, и в великом, и в малом. Величавое дерево… суровая кладка тысячелетней стены… тонкое изделие из серебра… красивые пейзажи… вызывали у него острое, почти завистливое любопытство, на дне которого жило кощунственное желание создать нечто будто бы и не созданное, а рожденное.

В этом состоянии духа он и заночевал однажды в доме немецкого ремесленника и утром за завтраком увидел фаянсовую чашку: она, казалось, пела в луче солнца. Чашку эту — дар итальянского мастера — ставили на стол, когда в доме оказывался гость. Эмаль, покрывавшая ее, была настолько нежна, что пальцы боялись до нее дотронуться.

Наконец Палисси решился, с величайшей почтительностью поднял чашку и начал почти молитвенно рассматривать. Неужели это дело человеческих рук?! Разве можно создать невесомую ослепительную бабочку или нежную набухающую весеннюю почку! А она, эта чашка?! Такое же чудо. Недаром мастера по фаянсу, рассказывал кто-то, строго оберегают тайну собственного ремесла. Ремесла? Но тогда и он, ремесленник Палисси, может создать это?! Нет, несбыточно… В тот день он твердо решил, чего бы это ему ни стоило, несмотря ни на что, открыть тайну фаянса.