Загадка Толстого - Алданов Марк Александрович. Страница 11

Как фокусник парижскогоcabaret поступает с человеческим телом, так Толстой поступил с человеческой любовью. В цветущем, прекрасном теле и в разлагающемся, безобразном трупе — в идиллии Левина с Кити и в мрачной трагедии Позднышевых мы узнаем одни и те же черты. Пусть Левин разрешит благополучно свои религиозные сомнения и приобретет возможность смотреть со спокойным сердцем на шнурок и заряженное ружье; пусть даже сохранится в нем нежное чувство к матери его сына, — что это докажет? То ли, что у Левина и Кити было «единство идеалов», которого не доставало Позднышевым? Какие же идеалы у Кити? Если Левин «счастливо» проживет с ней свой век, то это будет лишь означать, что ему и в дальнейшем не изменила способность механической жизни, независимой от ума и каких бы то пи было исканий. Вообще Толстой чудесно описывал блаженный сумбур влюбленных (эта тема затронута, кроме «Анны Карениной», в «Войне и мире», в «Семейном счастье», в «После бала»), но на идиллии библейских патриархов он не любил пробовать свою художественную силу...

«II у a de bons mariages, mais il n’y en a point de delicieux» {57}, говорил Ларошфуко, имевший опыт в этого рода делах. Но если вглядеться в художественный материал, оставленный по данному вопросу Толстым, то мы увидим, что последний еще пессимистичнее, чем счастливый любовник четырех очаровательнейших женщин XVII века. У Толстого и хороших браков нет, не говоря уже о чудесных. У него чудесным оказывается только начало, а продолжение либо трагично, как в «Крейцеровой сонате», в «Дьяволе», во «Власти тьмы», либо тоскливо и нудно до умопомешательства, как в истории Ивана Ильича, либо вовсе нет продолжения, а есть длинная серия новых начал без концов, как у Облонских, Курагиных, Тверских и т.д. Счастливы в своей семейной жизни бывают у Толстого только очень ограниченные люди, вроде Ильи и Николая Ростовых, вроде Альфонса Карловича Берга. Быть может, единственным исключением оказывается в своем втором браке Пьер Безухов, которому Толстой дает в удел Наташу Ростову, самый поэтичный и пленительный из созданных им женских образов. Да и то идиллия Пьера и Наташи в эпилоге застилается мало поэтичной пеленкой с желтым пятном. О том же, что бы случилось, если б Наташа вышла замуж за князя Андрея, которого трудно себе представить, «несмеющим», как Пьер, уезжать, расходовать деньги, обедать вне дома без согласия жены и т.д., нельзя и подумать без страха. Это наверное был бы ад.

Анне Карениной отмщение воздавалось за то, что она сорвала с себя цепи брака. Позднышевым оно воздается за то, что они надели на себя эти цепи. Но не одно человеческое учреждение привлечено Толстым к ответу. Позднышевщина гораздо больше, чем явление социального порядка. Она - вне пространства {58}, а может быть, и вне времени. В нем сделан вызов институтам природы, вечным, бессмысленным, неизменным. «Естественно есть, — говорит Позднышев, — и есть радостно, легко, приятно и не стыдно с самого начала; здесь же и мерзко, и стыдно, и больно. Нет, это неестественно! И девушка неиспорченная, я убедился, всегда ненавидит это...» В «Послесловии» к «Крейцеровой сонате» Толстой усиленно пытался придать своей книге характер, менее явно враждебный природе. Напрасные старания. Да и все «Послесловие» слабо, неубедительно. Его мысль тоже — «одно из миллионов соображений, которые все были бы верны», и даже меньше этого. Стоит сопоставить «Крейцерову сонату» и «Послесловие», чтобы с необыкновенной ясностью почувствовать то, что Герц чувствовал, изучая формулы Максвелла: в художественном произведении есть самостоятельная жизнь и не во власти автора ограничить смысл удивительной книги проповедью добрачного целомудрия. А дальше этого моралист «Послесловия» идет очень неохотно, сопровождая каждый шаг оговорками. «...Вместо того, чтобы вступать в брак для произведения детских жизней, — говорит Толстой, — гораздо проще поддерживать и спасать те миллионы детских жизней, которые гибнут вокруг нас от недостатка, не Говорю уже духовной, по материальной пищи». Здесь софизм очевиден, и нам ясно, что в своем крайнем выводе эта теория должна привести либо к старой платоно-ренановской шутке, где кучка совершенных мудрецов управляет миллионами людей, живущих в полускотском состоянии (то есть к тому, что более всего другого было всегда ненавистно Толстому), либо к дурному, неискреннему варианту этой утопии — к католицизму клерикальных доктринеров, либо, наконец, к уничтожению человеческого рода. Но философ не мог согласиться на этот последний вывод, который составляет плохо затаенную суть позднышевщипы. Между героем «Крейцеровой сонаты» и моралистом «Послесловия» — глубокая пропасть: первый безнадежно бьется головой о глухую стену неизменимого; второй заслоняет эту стену от чужих и своих собственных глаз тощим кодексом английского клерджимена.

V.

Тому, кто поставил себе задачей критику установлений природы, разумеется, не грозит недостаток тем. В «Крейцеровой сонате» Толстой гневно остановился перед началом человеческой жизни; ее концом он занимался гораздо больше. Вот небольшая и не претендующая на полноту коллекция материалов, взятая по этому вопросу в книгах Л.Н.Толстого.

Смерть от удара (граф Кирилл Безухов, Николай Андреевич Болконский). Смерть от чахотки (Николай Левин, барыня в «Трех смертях»). Смерть от родов (княгиня Болконская). Смерть от ушиба (Иван Ильич). Смерть от жары (арестант в «Воскресении»). Смерть от холода (Василий Брехунов). Самоубийство посредством выстрела (Нехлюдов в «Записках маркера»). Самоубийство посредством повешения (Меженецкий). Самоубийство под колесами поезда (Анна Каренина). Убийство в рукопашной схватке (Хаджи-Мурат). Убийство в сражении (Болконский, Курагин и др.). Убийство судом Линча (Верещагин). Расстрел (пленные русские в «Войне и мире»). Виселица (Светлогуб, Лозинский и Розовский в «Воскресении»). Задушение (ребенок во «Власти тьмы»). Отравление (купец Смельков). Смерть лошади (Холстомер). Смерть дерева («Три смерти»). Смерть цветка (вступление к «Хаджи-Мурату»).

Одни герои Толстого умирают без сознания, как граф Безухов, или не успевши ахнуть, как Петя Ростов. Эти счастливцы, разумеется, в счет не идут. Другие, большинство, умирают тяжело, в физической муке, без нравственного примирения.

Князю Анатолю Курагину «несколько человек фельдшеров навалились на грудь и держали его. Белая, большая, полная нога быстро и часто, не переставая, дергалась лихорадочными трепетаниями. Человек этот судорожно рыдал и захлебывался. Два доктора молча — один был бледен и дрожал — что-то делали над другой красной ногой этого человека... «Покажите мне!.. Ооооо! о! ооооо!» — слышался его прерываемый рыданиями, испуганный и покорившийся страданию стон...» Николай Левин перед смертью, по собственным словам, «страдал ужасно, невыносимо»; мучения положили такую печать на его лицо, что, войдя в его комнату, Константин Левин думал: «Не может быть, чтоб это страшное тело был брат Николай»... Старый князь Болконский три недели «лежал, как изуродованный труп. Он не переставая бормотал что-то, дергаясь бровями и губами, и нельзя было знать, понимал он или нет то, что его окружало. Одно можно было знать наверное — это то, что он страдал». Картина смерти нисколько не изменяется, когда мы спускаемся от этих взрослых людей вниз по лестнице сознательной жизни. Ребенок, которого Никита, по словам Матрены, «в блин расплющил», также не хочет умирать, как Анатоль Курагин, и выражает свою инстинктивную жажду жизни пронзительным писком, потрясающим душу Никиты. Куст «татарина» столь же упорно борется со смертью, как Хаджи-Мурат. Мудрость Толстого проникает в скрытые глубины жизни и отыскивает сознание там, где мы видим лишь слепой процесс неодушевленных химических сил.

Для чего же собран этот огромный художественный материал, которому равного по богатству не дал ни один писатель мира? Если мыслимо создать философию смерти, ее должен был бы создать Толстой. Но он не воспользовался для этических обобщений всеми богатствами своей сокровищницы. Толстой-моралист не обмолвился ни единым звуком ни о разорванном бомбой Курагине, ни о зарезанной мужем Позднышевой, ни о барыне, которую изъела чахотка. Художник провел их через свою лабораторию, пытливо вглядываясь в умирающих, точно верный завету Кювье: nommer, classer, d?crire {59}. Описана красная нога Анатоля, с граммофонной точностью переданы его «ооо!» и «ооооо!», сфотографированы легкие барыни и прорезанный бок Позднышевой, — больше не дается ничего. Естествоиспытатель сделал свое дело. Философ прошел мимо. Но идейный корабль не вполне надежен, если таит в себе такую брешь. Ее необходимо было заткнуть, чтобы оправдать все толстовство, и для этой цели предназначалась «Смерть Ивана Ильича».