Литературократия - Берг Михаил Юрьевич. Страница 105
(423) Ср. утверждение Лиотара о влиянии технического и технологического подъема после Второй мировой войны на «упадок рассказов» (Лиотар 1999: 92). Подробнее о влиянии технологий на развитие общества и его интересы см.: Drucker 1995. Однако тот же Лиотар согласен с тем, что подобные поиски причинности обычно разочаровывают, причину и следствие легко поменять местами, потому что рассматриваемая тенденция связана с упадком объединяющей и легитимирующей силы великих утопий или тем, что Лиотар называет «великими рассказами».
(424) О социальных основаниях литературоцентризма говорит Антонио Прието, соединяя само существование жанра романа с целями буржуазного дискурса власти: «Возможно, час романа пробьет, когда прекратит свое существование буржуазия, вместе с которой родился этот жанр в своих социальных связях» (Прието 1983: 376). Р. Барт пиком литературоцентристских тенденций объявляет 1850-е годы, когда произошли и совпали «три новых великих исторических события: демографический взрыв в Европе; переход от текстильной промышленности к металлургической индустрии, ознаменовавший рождение современного капитализма», и новая версия социального расслоения (Барт 1983: 336). См. также: примеч. 34.
(425) Среди русских писателей, практика которых ознаменовала «конец литературы», первым чаще всего называют Варлама Шаламова. Его «Колымские рассказы» вполне соответствуют фразе Дцорно: «После Освенцима не может быть литературы», благодаря советскому опыту расширенной до формулы «После Освенцима и ГУЛАГа не может быть литературы». Так, по замечанию Яркевича, Шаламов и не писал «литературу», Шаламов писал «романы» — с ударением на первом слоге (на блатном жаргоне «ратман» — устный ночной рассказ, которым в лагерном бараке образованный интеллигент занимает уголовников за определенную мзду). «Ситуация „конца литературы“, обозначенная в европейской культуре в начале двадцатого века, стала близкой и понятной для русской культуры значительно позже, когда „роман“ окончательно превратился в „роман“. Собственно говоря, сейчас протекает новым конец, но к таким концам уже начинаешь привыкать. Сам по себе очередной „конец“ предполагает не исчезновение и не печальный итог, а новый виток или поворот культуры. Но многие незыблемые основания культуры лишаются на таком повороте своей уникальности» (Яркевич 1993: 245).
(426) Рассматривая утверждение Мандельштама о конце романа, который лишился фабулы, Ямпольский приходит к выводу, что «распад фабулы, вообще говоря, не означает конца литературы. Он означает исторически предопределенное исчезновение исторической по своему содержанию формы. Что такое форма романа без фабулы, о которой говорил еще Мандельштам? Это такая форма, в которой „тяга от центра к периферии“ <…> возобладает над центростремительной формой исторического мышления. Эта форма выражает наступление конца (или хотя бы приостановку) истории» (Ямпольский 1998: 9).
(427) Ортега-и-Гассет 1989: 128.
(428) См.: Ионин 1996: 30.
(429) Согласно Хоркхаймеру и Адорно, появление тоталитарных режимов типа фашизма или коммунизма было не столько оппозицией, сколько закономерным продолжением или даже итогом развития буржуазной европейской цивилизации, которую они понимали как переход от мифа к истории. См. подробнее: Адорно & Хоркхаймер 1997.
(430) Инглегарт 1999: 268.
(431) Лиотар 1998: 92.
(432) О важности поиска идентичности («самобытности») для современного постиндустриального общества см.: Castells 1997.
(433) См.: Полорога & Ямпольский 1994. Характерно, что И. Смирнов подчеркивает, что литература никогда прежде до тоталитаризма не поднималась до такой высоты, и среди причин привлекательности ее для общественного мнения называет высокие гонорары, делавшие писателей одними из самых зажиточных людей в стране, плюс премии, «носившие имя вождя», и идеологические кампании, периодически делавшие то или другое произведение главным событием общественной жизни. См.: Смирнов 1999b: 65–66.
(434) В любом обществе существует комплекс правил и норм. Если эти правила и нормы не соблюдаются, то, по Инглегарту, властям приходится добиваться соблюдения их путем одного внешнего принуждения, что является делом дорогостоящим и ненадежным. Поэтому культура устанавливает правила поведения для различных социальных слоев и сама формируется под их влиянием. Перераспределение власти невозможно (или затруднительно) без пересмотра не только социальных, но и культурных, сексуальных и прочих норм, которые легитимируют перемену политических и экономических систем власти. См. подробнее: Inglehart 1997.
(435) См., например: Habermas 1984а: 90–94.
(436) См.: Грациа 1993а: 207.
(437) Это было имевшее широкий общественный резонанс дело издателя художественно-эротического журнала «/Американская Афродита» Сэмюэла Рота, в 1957 году осужденного по закону о непристойности. Однако написанное членом Верховного суда Уильямом Бреннаном определение дало возможность распространять гарантии первой поправки к конституции на литературу, что сыграло революционную роль в пересмотре правовых норм при рассмотрении дел о «непристойных произведениях».
(438) Ср. описание механизма цензуры в советских условиях 1960-х годов у В. Кривулина: «Именно она, цензура, владела ключом к тотальному прочтению эротических шифров, и в этом ключе любая ритмически организованная речь опознавалась как скрытая имитация полового акта, а поэт, явленный городу и миру, как заядлый эксгибиционист» (Кривулин 1998: 16).
(439) В первую очередь отмена цензуры сказалась на статусе тех произведений, пафос которых заключался в педалировании «искренности человеческого документа». Как пишет Вадим Линецкий, «давление цензуры гарантировало подлинность произведения, оправдывая его по крайней мере как человеческий документ. Если учесть количество и значение подобных „документов“ в русской литературе, становится понятно, почему с отменой цензуры литература у нас как бы лишилась оправдания своего существования. И это подтверждает фундаментальную роль искренности в нашей литературе, особое место этой категории в русском литературном сознании» (Линецкий 1993: 230).
(440) Так, по мнению Смирнова, «ничто не запечатлевает в себе психику с той же отчетливостью, как литература (искусство). В литературе воображение (психизм) не считается с эмпирикой, историзуя ее» (Смирнов 1994: 11).
(441) Шкловский называет «пробником» низкорослого и малопородистого жеребца, который разогревает кобылу перед тем, как к ней для случки подпускают заводского жеребца-производителя. Роль пробников в русской истории, по мнению Шкловского, сыграла русская интеллигенция, «вся русская литература была посвящена описаниям переживаний пробников. Писатели тщательно рассказывали, каким именно образом их герои не получили того, к чему стремились» (Шкловский 1990b: 186). Пробник, таким образом, обозначает ситуацию, когда результатами труда одного пользуются другие.
(442) См.: Бодрийяр 1994: 335. Развитие технических средств передачи изображения и расширение границ общественно допустимого приводит, по Бодрийяру, к неразрешимой двусмысленности: порнография через секс кладет конец всякому соблазну, но в то же время через аккумуляцию знаков секса она кладет конец самому сексу. Это происходит потому, что «реальное превращается в головокружительный фантазм точности, теряющийся в бесконечно малом», так как видео-порнография, по сравнению с литературной эротикой, добавляет дополнительное измерение пространству секса или пола, делает его более реальным, чем само реальное.
(443) В развитие темы можно вспомнить еще одно рассуждение Бодрийяра о воплощаемой в изображении секса «идее непреложной истины, которая уже несоизмерима с игрой видимостей и которую в состоянии раскрыть лишь какой-то сложный технический аппарат». Характерен вывод: «Конец тайны» (Бодрийяр 1994: 336).
(444) Как полагает Андрей Сергеев, «в наши дни существуют большая проза и малая проза, а категории „роман“, „повесть“, „рассказ“ — это достояние отошедшей эпохи. После того разгрома, который мы претерпели в XX веке, когда мы оглядываемся и пытаемся понять, что же случилось и что мы из себя представляем на текущий момент, то предпочитаем <…> читать не конструкции, а реальные рассказы о реальных событиях в жизни реальных людей, названных собственными именами» (Сергеев 1996).