Литературократия - Берг Михаил Юрьевич. Страница 95

(195) См., например: Пригов 1998а.

(196) Так, по мнению Эпштейна, «концептуализм, безусловно, отражает реальности той среды, в которой возник и распространился», этим реальностям исследователь находит соответствующий синоним — «мнимые, пустопорожние реальности» (Эпштейн 1988: 154). Для Эпштейна, отстаивающего автономность поля литературы и независимость его от социального пространства, ситуация отражения социальных отношений той или иной практикой дезавуирует саму практику.

(197) Естественно, что, в зависимости от позиции исследователя, эти запреты могут получать полярное истолкование, от апологетического до дискредитирующего. Так, М. Эпштейн в работе, синхронной первому выходу текстов концептуалистов в официальную печать, писал: «Концептуализм редко может похвастаться произведениями, сделанными мастерски — в традиционном смысле слова. Язык — убогий, примитивный, ходульный, картины нарисованы кое-как, еле-еле — художник явно ленится… Но отсутствие образа и есть единственно возможный способ художественного раскрытия этих идей, чей образ давно уже прошел, как образ мира, исполненного грехом» (Эпштейн 1989: 228).

(198) Для Ямпольского «цитаты становятся таковыми и начинают взывать к интертекстуальному полю в основном там, где смысл текста не может быть объяснен изнутри его самого» (Ямпольский 1998: 5). В данном случае появление «чужого слова» («советского языка») в концептуалистских текстах является свидетельством единственной для концептуалистов возможности проявить его смысл.

(199) О стратегии и «экономике» принесения в жертву своей индивидуальности говорит Б. Гройс, для которого «автор-концептуалист добровольно жертвует своей индивидуальностью и совершает посредством этой жертвы символическое восхождение на бюрократический уровень власти, позволяющий ему противопоставлять стратегиям бюрократической манипуляции текстами свои собственные стратегии манипуляции» (Гройс 1997: 443). См. также примеч. 432.

(200) Как утверждает И. Бакштейн, в концептуальном искусстве без присутствия интерпретатора (или автоинтерпретатора) произведение не является (а точнее — не считается) произведением (Бакштейн 1999: 99). По Айзенбергу, тексты концептуалистов вне контекста могут быть поняты совершенно неверно и «восприятие — главная проблема постмодернизма, самая специфическая из его проблем. Именно способ восприятия организует и отрабатывает новый автор, и эта работа совершается при активном соавторстве читателя. Автор и читатель объединяются в общем критическом усилии, и недаром фигуры критики и фигура критика выходят на первый план. Объясняется это еще и тем, что постмодернист работает с чужим, использованным материалом, то есть авторству предшествует критическая работа восприятия и отбора» (Айзенберг 1997: 233).

(201) См., например: Пригов 1998b.

(202) Так, по мнению одного из первых исследователей московского концептуализма, Гройса, концептуальная практика не только определила себя в рамках именно советского искусства, но и стала его своеобразным завершением. «Эта рецепция как бы завершила сталинский проект, выявила его внутреннюю структуру, отрефлектировала его и поэтому впервые сделала его вполне наглядным. Та ретроспективная перспектива, которая была задана в 70-80-х годах, не является поэтому чем-то внешним по отношению к культуре сталинской эпохи, просто следующим этапом в развитии русского искусства, но она есть предпосылка для адекватного, вытекающего из самой имманентной логики сталинского проекта, понимания его подлинной природы, а поэтому ее анализ необходим для определения действительного исторического места этого проекта» (Гройс 1993: 71). Однако определение Гройсом концептуализма как очередного этапа сталинского проекта представляется сегодня намеренно полемическим и некорректным ввиду несоответствия как институциональной системы соцреализма и концептуализма, так и их социальных функций.

(203) См.: Гройс 1985.

(204) Ср.: «Концепт Д. Пригова — общее место множества стереотипов, блуждающих в массовом сознании, от идиллически благодушного „окрасивливанья“ родного пейзажа до пародийно сниженного пророчества Достоевского „красота спасет мир“. Концептуализм как бы составляет азбуку этих стереотипов, снимая с них ореол творческого парения, высокого одушевления. При этом используются минимальные языковые средства, демонстрирующие оскудение и омертвление самого языка, вырожденного до формулировки ходовых понятий. Косноязычие оказывается инобытием велеречивости, обнажением ее сущностной пустоты» (Эпштейн 1988: 195).

(205) См. об этом подробнее: Bakstein 1993, Жолковский 1994, Lachmann 1994, Хансен-Леве 1997.

(206) Ср. утверждение Хансен-Леве о дискурсе концептуализма, который представляет собой «„сказ“ гипернормального человека, аффирмативного самоучки советского типа, непрофессионального философа культуры» (Хансен-Леве 1997: 219).

(207) Об интертекстуальности как способе работы с исходньм текстом писали Ю. Кристева, А. Жолковский, 3. Минц и др. См. также: Pesonen 1997, Смирнов 1995b.

(208) См., например: Айзенберг 1998а.

(209) Принципиальная апелляция к «советскому языку» имела место и в петербургской поэзии; так, некоторые стихи раннего Уфлянда, по сути дела, опережают стратегию Пригова почти на двадцать лет; например, текст 1957 года «Рассказ пограничника»:

Когда шпион в Америке родится,
в семье политика или юриста,
в тревоге просыпается граница.
И ветер над границею ярится.
Когда он в школе у себя по всем предметам
оказывается впереди,
то нет уже ни сантиметра,
где мог бы он границу перейти.
Когда он начинает сверху вниз
поглядывать на средних жителей,
мы ставим на границе механизм
для безотказной ловли нарушителей —
(Уфлянд 1997: 26)

почти неотличим от приговских текстов 1980-х годов.

(210) См.: Шмидт 1994.

(211) См. подробнее главу «О статусе литературы».

(212) Ср. утверждение Айзенберга о первых, слишком «благодушных» реакциях на опыт соц-арта. «В них увидели издевательское (или издевательски-серьезное) передергивание официального языка — как бы специфическую форму борьбы с советской властью, представленной на этот раз соцреализмом». Однако впоследствии стало понятно, что «дело не в советской власти и не в соцреализме», нарабатывались «приемы борьбы с любой властью, в том числе и той, которая не воспринимается как власть. С властью идей (любых идей), с властью искусства (любого искусства), с властью привычного для человека образа самого себя» (Айзенберг 1997: 246–247).

(213) Ом.: Bataille 1970.

(214) Приговский герой может быть поставлен в ряд не только с дядей Степой С. Михалкова, но также с героями «Конного стражника» Ф. Соллогуба и «Виктора Вавича» А. Житкова.

(215) Экспансия проводится и на интертекстуальном уровне; редукция пре-текста может также быть объяснена стремлением низвести чужую речь на уровень, лежащий ниже того, на котором та находится: в результате «творческая личность приносит себя в интертекстуальную жертву, чтобы — парадоксальным способом — устранить превосходство над собой иного „я“» (Смирнов 1994: 43). Для Смирнова, чем решительнее культура отрицает прошлое, тем она сильнее упрощает пре-тексты в процессе интертекстуальной работы.

(216) Ср. замечание Эпштейна о том, что концептуализм не спорит с прекрасными утверждениями, «а раздувает их до такой степени, что они сами гаснут». Для Эпштейна, таким образом, концептуализм есть не столько преодоление, сколько продолжение российской утопически-идейной традиции, ее двойное отражение (см.: Эпштейн 1989: 233–234).

(217) О мимикрии см. также: Lacan 1981.