Мир Леонардо. Книга 2 - Богат Евгений Михайлович. Страница 16

Он пишет с какой-то потаенной печалью:

«В Японии IX или X века все без исключения писали стихи. В арабском мире XI или XII века почти все были врачами. В эпоху итальянского Возрождения почти все рисовали, сегодня почти все увлечены наукой. Поэтому восхождение вверх по оси в эпохи, когда какая-либо область культуры становится массовой, особенно необходимо».

И опять идут хаотические записи:

«Надо ввести науку в систему большой культуры, что повысит чувство нравственной ответственности…»

«Нам кажется странным, что вся эта электронно-математическая мощь может когда-нибудь исчезнуть, мы ощущаем ее как нечто несокрушимо вечное и даже красивое иногда. Но и она исчезнет, как исчезли еще более красивые парусные каравеллы. А что-то, может быть, и останется, как остались пирамиды…»

И после этих торопливо занесенных в тетрадь «умственных» мельканий — разумное соображение:

«Открытия научные и философские за много лет до того, как стать формулами и системами, были художественными озарениями. Это положение уже давно стало „общим местом“, банальностью. Но погружение в мир Леонардо сообщает банальной истине новизну. Мир Леонардо обладает особой целостностью. Нелегко разобраться, что было раньше — художественное озарение или формула, научный поиск или достижение живописца».

…Отдельная тетрадь Павлинова посвящена «русскому универсализму».

Он в ней несколько раз упоминает о «загадке Муратова».

Муратов?

Я с самого начала понял, что это автор весьма известной некогда книги «Образы Италии» (она выходила несколько раз в десятые, а потом в двадцатые годы нашего столетия).

Это талантливая и странная книга. Муратов начинает ее образом художника, который завершал собой искусство итальянского Ренессанса. Образом Тинторетто. Последний художник итальянского Возрождения, по логике автора, которую понимаешь лишь потом, становится первым героем его трехтомного исследования. Муратов писал о нем:

«Тинторетто был последним из великих художников итальянского Возрождения. Мятущаяся и тревожная человечность его искусства перекидывает мост через глубокую пропасть, отделяющую нас от существ, создавших эру Ренессанса. Они кажутся нам полубогами, как Леонардо, мифическими героями, как Шекспир. Им можно поклоняться, но их не дано лицезреть простому человеческому глазу. Лицо Тинторетто кажется почти знакомым, светлым человеческим лицом. Его черты напоминают черты Броунинга, Толстого — черты великих людей нашего времени, наших мыслителей и поэтов».

Но я с самого начала догадывался, что «загадка Муратова» и загадка композиции его трехтомного исследования об Италии далеко не одно и то же.

«Русские тетради» Павлинова посвящены не Муратову, не XX веку, а поколению Грановского и Станкевича.

Павлинов пишет:

«Страсть к познанию и самопознанию — одна из резких черт поколения 30–40-х годов XIX века, она роднит Грановского и Станкевича с менее известными их современниками, например с Павловым…»

«Русские люди того периода наполнили универсальность этическим смыслом, что было чуждо эпохе Возрождения…»

«Иногда мне кажется, что философия играет в моей жизни ту же роль, что и во времена Грановского, Станкевича и их поколения».

Особенную нежность вызывает у него Грановский.

Он пишет:

«Он остался в истории как личность. Не ученый, не историк, не публицист, не общественный деятель… То есть и ученый, и историк, и публицист, и общественный деятель, и еще нечто духовно бесценное, уникально-человеческое, что жило лишь в нем одном, единственном и неповторимом в веках и тысячелетиях.

Как личность.

Модель Грановского — модель оптимального поведения личности с высокоразвитым чувством собственного достоинства в неблагоприятных для личности социальных обстоятельствах.

Эта модель открывает нам возможности действовать в условиях, казалось бы исключающих истинно человеческие действия; возможности быть универсальной личностью, вобравшей в себя все человечество в его историческом развитии, в условиях, казалось бы исключающих универсализм. Потому что мы помним, что универсализм немыслим без „вечно человеческого“ и без общечеловеческого.

Грановский создал оптимальную модель поведения в неоптимальных обстоятельствах».

…О Грановском написано немало страниц у Герцена в «Былом и думах», и, наверное, не стоит пересказывать их сейчас. Лично меня удивило, что Павлинов нашел и перечитал давным-давно забытые лекции Грановского о Тимуре и Александре Македонском.

Для Грановского Александр Македонский, который замыслил соединение Востока и Запада, был полуфантастическим видением универсальной культуры. Повествуя об этом легендарном полководце, он не уставал напоминать о его человечности.

Павлинов писал об этом:

«Универсализм неотрывен от гуманности, которую раньше называли величием души».

В одной из «русских тетрадей» вдруг опять мелькнула ренессансная Италия.

«Особый тип универсальной личности — Пико делла Мирандола. Возвышенно-романтический и холодно-интеллектуальный. Ничего подобного по разнообразию и напряженности умственных интересов в истории больше не встречалось. Это и Дон Жуан, и Гамлет, и Фауст в одном лице. Это какой-то буйный парадокс. Дон Жуан в познании и Дон Жуан в любви.

Его жизнь — охота за мудростью, за наслаждением духа. Удивительная разбросанность и не менее удивительная цельность. Вот именно, возвышенно-романтический и юношески-ненасытный характер и стройный, емкий интеллект в одном лице».

И потом, наверное, и об Италии, и о России, и о всем человечестве:

«И нет силы, которая помешала бы людям оставаться людьми. Нет, это было понято не в эпоху Возрождения, тогда самым трагическим из несовершенств было несовершенство картины, статуи, любого художественного изделия. Истина о трагическом несовершенстве человека и о том, что нет силы, которая бы, несмотря на это несовершенство, помешала людям оставаться людьми, может быть, величайшее открытие нашего, XX века».

…Самые последние записи печальны.

Они печальны, и в то же время я не уверен, что это мысли самого Павлинова, и поэтому не берусь рассматривать их как состояние его души.

Но и в этих записях-настроениях порой пульсирует оригинальная мысль:

«В мире должно быть я и ты, а не я и не я. Я и не я — это Гамлет и Полоний, я и ты— это Гамлет и Горацио и в замысле, в мечте — Гамлет и Офелия. Чем ближе была эпоха Ренессанса к закату, к крушению, тем меньше оставалось в ней я и ты (которые весьма ощутимы в „Декамероне“) и больше становилось я и не я, трагически царящих в Шекспире. Может быть, он, Леонардо, так мало оставил, потому что отвергал „нисходящую линию“, то есть творчество, при котором воплощение неизбежно ниже замысла; работу, которая не поднимает реализацию над мыслью, а, напротив, заключает в себе нисхождение высокой мысли, высокого чувства к более низким уровням выполнения».

Идея единства века, который, отражаясь в личности, становится «универсумом человека», была одной из любимых идей Павлинова.

А вот самые последние строки в его последней тетради; их можно рассматривать как его последнее открытие. Да, открытие.

«Существует академический универсализм и универсализм боли, боли за Атлантиду, опускающуюся на дно, за богатства, что при самом наиблагоприятнейшем течении тысячелетий — несколько песчинок на песочных часах вечности — станут сокровищами подводных археологов, которые вернут их и с ними человеческую вечность».