Мир Леонардо. Книга 2 - Богат Евгений Михайлович. Страница 27
Не надо забывать, что у Леонардо ученый не только замедлял, но и умудрял руку живописца.
Не надо забывать, что Леонардо в какой-то степени отразил в собственной судьбе будущее человечества, которое тоже, идя от искусства в эпоху Ренессанса, занялось наукой и в последующие столетия, особенно на нашем веку, было захвачено наукой настолько, что почти совсем «забыло» об искусстве.
Интересно поставить мысленный эксперимент: если бы от Леонардо остались только его картины и не сохранилось ничего из его научных и технических открытий и изобретений, какое место он занял бы в культуре Ренессанса, в истории цивилизации? А может быть, сама постановка вопроса нелепа? Это все равно что подумать: если бы от Льва Толстого сохранились только романы.
В картинах Леонардо растворена не только художественная, но и научная, философская суть эпохи.
Из XX века мы видим Леонардо иначе, чем видел его Стендаль из начала XIX.
Улетучилась дымка «очаровательной меланхолии» и «нежной печали», выступили жесткие «конструкции» трагедии. Мы ощущаем трагическое одиночество трагического героя в трагическую эпоху.
Не надо забывать, что и во времена Леонардо было две культуры: художественно-гуманитарная и научно-техническая (в нашем понимании). Известна неприязнь Леонардо к тем, кто посвятил все силы души лишь изучению античных текстов и извлечению из них интересных мыслей. Он был человеком опыта.
Когда началась научно-техническая революция в XX веке, английский писатель Сноу написал о двух культурах, все менее родственных, нашумевшую статью.
Он и назвал ее «Две культуры». Углубляясь в историю, понимаешь, что «ничто не ново под луной». Ведь эта статья Сноу наделала шуму именно потому, что была понята как некое открытие. Раньше была одна культура, а теперь — две.
А они были и раньше.
Но я боюсь, что читатель, особенно молодой, решит, что любая эпоха — это разлом. Нет, существует «гений века», который сообщает эпохам целостность и единство. Этот гений высказывает себя и в том, например, что иногда поэты, живущие в разных странах, не имеющие ничего общего ни в судьбах, ни в характере дарований, все же ощущают мир с одинаковой долей парадоксальности. Сопоставим стихи Петрарки:
с известной «Балладой поэтического состязания в Блуа» Франсуа Вийона:
Петрарка жил в XIV веке, Вийон — в XV. Но в Северную Европу Возрождение вошло с опозданием. Поэтому тот ренессансный дух, который даже в мышлении отнюдь не парадоксального поэта, строгого и величавого поклонника латыни — Петрарки внес долю фантасмагории, — этот дух через столетие по-новому раскрылся у Франсуа Вийона.
При углубленном исследовании самых «эмпирических» текстов Леонардо можно и в них увидеть элементы фантасмагорического видения мира, того видения, которое неизбежно сопутствует человечеству в эпохи великих открытий.
Разумеется, любые «параллельные места» рискованны. Например, соблазнительно сопоставить строки Данте: «Я вижу, мой отец, как на меня несется время, чтоб я в прах свалился» — со строками Мандельштама: «Мне на плечи кидается век-волкодав, но не волк я по крови своей».
Несмотря на то что Мандельштам всю жизнь читал Данте и все сильнее восхищался им, это совпадение, на мой взгляд, чисто случайное: ни в образах обоих поэтов, ни в эпохах, когда они жили, я не усматриваю ничего общего.
Другое дело «параллельные места» у Петрарки и Вийона, у Леонардо и Дюрера, в них ощутим дух времени, «гений века».
Не надо забывать о тетрадях Леонардо. Это особая тема. Ученые и сегодня углубляются в метод его работы не только для того, чтобы познать его, но и для личных «уроков».
Понять метод его работы от первых беглых записей в тетрадку «у пояса» до более обработанных, систематизированных мыслей и наблюдений в тематической тетради — то же самое, что понять развитие его мысли, его метод углубления в суть вещей от первого «импрессионистического» наблюдения, от беглых, полуслучайных зарисовок с натуры до обобщений, достойных подлинного мыслителя.
Не надо забывать, что для него живопись была как бы «грехопадением», изгнанием из рая, «рая математических наук» — так называл он механику. Он занимался живописью несистематически, как бы нехотя, отрываясь от вещей более важных и значительных.
Он загадочным казался современникам, и, увы, через несколько веков не сумели его полностью отгадать. Нечто ускользающее от понимания, таинственное чувствуется в нем и сегодня, на излете XX столетия, и, может быть, останется навсегда.
И опять наталкиваешься на постоянное несоответствие двух систем миропонимания: художника и ученого. Я уже об этом писал, но не могу не напомнить опять, настолько это существенно для понимания, а может быть, непонимания Леонардо. В науках он часто повторяет, что не надо «желать невозможного», а в живописи все время стремится к невозможному.
Не рождается ли из этого «несоответствия» и тот фантастический реализм его картин, который создает столько версий, загадок, недоумений?
«Опыт, опыт, опыт…» — повторял он в «науках». А в «Джоконде» — опыт чей?
Она ведь априорна, «Джоконда». Это некая истина, существующая вне нашего опыта и даже вне опыта человечества, потому что подобного существа в мире не было, как не было и подобного пейзажа. Мы не сомневаемся в том, что были короли и шуты Тициана, женщины Рафаэля, старики и старухи Рембрандта, аристократы Ван Дейка, герои Давида, изящные модели Энгра.
Они действительно существовали. Более того, они существуют и сегодня, потому что в них запечатлено не только индивидуальное и сиюминутное, но общее и вечное.
Джоконды, Моны Лизы, не было. Не существенно, кто послужил живой моделью, непосредственной натурой для Леонардо, когда он писал эту картину: жена флорентийского купца Джокондо или возлюбленная Джулиано Медичи? Независимо от этого Джоконды не было.
Не было ее. Но она существует.
Она существует как высшая реальность.
Леонардо обладал непостижимым для нас умением извлекать из «опыта» нечто фантастическое, нечто будто бы не существующее, и в то же время более реальное, чем опыт, нечто торжествующее над опытом и над реальностью, как торжествуют над ними «идеи», «высшие сущности» Платона.
Он, Леонардо, умел делать невидимое (ведь платоновские идеи невидимые) — видимым.
Эту его черту ощущали даже самые заурядные из его современников.
Когда Леонардо закончил модель памятника Франческо Сфорца, один из посредственных поэтов в окружении Лодовико Моро написал стихи: