За Маркса - Альтюссер Луи. Страница 38
Почему у Маркса появляется убеждение, что политическая экономия лишена основания? Потому что он обнаруживает противоречие, которое она констатирует и фиксирует, даже принимает и преображает: прежде всего, главное противоречие, которое противопоставляет растущую пауперизацию трудящихся и то необычайное богатство, появление которого в современном мире воспевает политическая экономия. Здесь — крест, здесь — поражение этой оптимистической науки, которая воздвигает свое здание на этом слабом аргументе, подобно тому как богатство собственников возрастает на слабости и бедности рабочих. Здесь же — и ее скандал, который Маркс стремится снять, давая экономии тот принцип, который у нее отсутствует и который будет ее светом и вердиктом.
Но именно здесь и раскрывается вторая сторона «Рукописей»: философия. Поскольку встреча Маркса с политической экономией — это и встреча (Ботигелли это очень удачно показывает) философии с политической экономией. Разумеется, не все равно какой философии: речь идет о философии, выстроенной Марксом за время всех его практически — теоретических испытаний (Ботигелли кратко обрисовывает наиболее существенные моменты: идеализм первых текстов, более близкий к Канту и Фихте, чем к Гегелю; антропология Фейербаха) и преобразованной, исправленной, расширенной посредством самой этой встречи. Так или иначе, еще одна философия, отмеченная глубоким влиянием фейербахианской проблематики и искушаемая неуверенным желанием возвращения к прошлому, от Фейербаха к Гегелю. Именно эта философия разрешит главное противоречие политической экономии, помыслив его, а через него — и всю политическую экономию, все ее категории, исходя из одного ключевого понятия: понятия отчужденного труда. И здесь мы подходим к самому ядру проблемы, здесь мы находимся в опасной близости ото всех идеалистических искушений или же искушений слишком уж поспешно провозглашаемого материализма… поскольку на первый взгляд здесь мы уже находимся в области знания, я хочу сказать — в таком концептуальном ландшафте, где мы можем различить и частную собственность, и капитал, и деньги, и разделение труда, и отчуждение трудящихся, и их эмансипацию, и гуманизм — их обетованное будущее. Все или почти все категории, которые мы найдем в «Капитале» и которые мы поэтому можем принять за предвосхищение «Капитала», за проект «Капитала» или даже за его первую зарисовку, уже готовую в общих чертах, но все еще эскизную, лишенную полноты деталей, но отнюдь не гениальности завершенного труда. Так художникам порой удаются рисунки, которые сделаны словно одним движением, в которых все — рождение нового, и которые даже в своей незавершенности более величественны, чем содержащееся в них произведение. Нечто подобное этой свежести и новизне присутствует и в очаровании, излучаемом «Рукописями», в их преодолевающей всякое сопротивление логичности (Ботигелли верно отмечает «строгость их аргументации», их «неумолимую логику»), в убедительности их диалектики. Но есть в них и само убеждение этой убедительности, смысл, который эта логика и эта строгость придают легко узнаваемым понятиям, а значит — смысл самой этой логики и этой строгости: смысл все еще философский, в том самом значении слова «философский», которое позднее будет вызывать у Маркса безоговорочное осуждение. Поскольку всякая строгость и всякая диалектика стоят лишь того, чего стоит смысл, которому они служат и который они иллюстрируют. Когда — нибудь нам еще придется обратиться к деталям и разъяснить этот текст слово за словом: задаться вопросом о теоретическом статусе и теоретической роли, приданных ключевому понятию отчужденного труда; исследовать концептуальное поле этого понятия; признать, что оно действительно играет ту роль, которую Маркс ему отводит: роль первооснования; но что оно способно играть эту роль лишь потому, что оно получает ее как миссию и мандат от целой концепции Человека, которая из сущности человека извлекает необходимость и содержание столь знакомых нам экономических понятий. Короче говоря, за терминами, связанными с близостью будущего смысла, нам придется обнаружить смысл, все еще удерживающий их в плену некой философии, остатки престижа и власти которой продолжают довлеть над ними. И если бы я не опасался злоупотребления свободой предвосхищения результатов этого доказательства, то я бы, пожалуй, сказал, что в этом отношении, т. е. относительно радикального господства философии над тем содержанием, которое вскоре станет от нее радикально независимым, Маркс, наиболее далекий от Маркса — это именно этот Маркс, наиболее близкий, Маркс рубежа, Маркс, уже почти готовый переступить порог — словно до разрыва и для того, чтобы его завершить, ему понадобилось предоставить философии все, последние возможности, понадобилось дать ей это абсолютное господство над своим противником и позволить ей этот безмерный теоретический триумф, обернувшийся ее собственным поражением.
Введение Ботигелли раскрывает перед нами самое ядро этих проблем. К числу наиболее примечательных я отношу те страницы, на которых он задает вопрос о теоретическом статусе отчужденного труда, сравнивает экономические понятия «Рукописей» с экономическими понятиями «Капитала», ставит фундаментальный вопрос о теоретической природе (для Маркса 1844 г.) этой встреченной им политической экономии. Простая фраза: «Буржуазная политическая экономия предстает перед Марксом как своего рода феноменология» кажется мне решающей, столь же фундаментальным представляется мне тот факт, что Маркс принимает политическую экономию именно в том виде, в котором она себя предлагает, не ставя под вопрос содержание ее понятий и их систематику, как он это будет делать позднее: именно эта «абстракция» Экономии оправдывает другую «абстракцию»: абстракцию Философии, которая займется ее обоснованием. И узнавание философии, которая присутствует в «Рукописях», с необходимостью отбрасывает нас к нашему исходному пункту: встрече с политической экономией, заставляя нас поставить вопрос: какова та реальность, которую Маркс встретил в лице этой экономии? Сама экономия? Или, скорее, некая экономическая идеология, неотделимая от теорий экономистов, т. е. в полном соответствии с уже цитированным выражением, некая «феноменология»?
Чтобы закончить, я добавлю только одно замечание. Если эта интерпретация может привести кое — кого в замешательство, то причиной является то доверие, которое они проявляют по отношению к смешению (избежать которого, следует признать, для наших современников довольно трудно, поскольку целый пласт исторического прошлого избавляет их от необходимости различать эти роли) между тем, что можно назвать политическими и теоретическими позициями Маркса в период формирования его мысли. Ботигелли очень ясно разглядел эту трудность, которую он прямо стремится разрешить, когда пишет, что текст «К критике гегелевской философии права» (1843) «знаменует собой переход Маркса на позиции пролетариата, т. е. переход к коммунизму. Это не означает, что исторический материализм уже был разработан». Таким образом, существует политическое прочтение текстов молодого Маркса и прочтение теоретическое. Например, такой текст, как «К еврейскому вопросу», есть текст политически ангажированный, вовлеченный в борьбу за коммунизм. Но в то же время это глубоко «идеологический» текст: таким образом, это не тот текст, который можно теоретически идентифицировать с более поздними текстами, которые дадут определение исторического материализма и которые могли бы вплоть до самого основания прояснить то реальное коммунистическое движение 1843 г., которое родилось до них, независимо от них, и в ряды которого тогда вступил молодой Маркс. Впрочем, даже наш собственный опыт может напомнить нам о том, что можно быть «коммунистом», не будучи «марксистом». Это различение требуется для того, чтобы избежать политического искушения, заключающегося в смешении теоретических позиций Маркса с его политическими позициями и в легитимации первых ссылкой на последние. Но это многое проясняющее различение тут же вновь отсылает нас к сформулированному Ботигелли требованию: разработать «другой метод», для того чтобы объяснить формирование мысли Маркса, а следовательно, и его моменты, этапы, «синхронные срезы» («presents»), короче говоря, ее преобразование; для того чтобы объяснить ту парадоксальную диалектику, наиболее исключительным эпизодом которой являются, конечно же, сами «Рукописи», которые Маркс так и не опубликовал, но которые тем не менее показывают ее нам в обнаженном виде, в мысли одновременно три — умфирующей и поверженной, на пороге становления самой собой, посредством радикального, последнего, т. е. первого преобразования.