Опыт конкретной философии - Марсель Габриэль. Страница 36

107

доверился определенному человеку. Он обманул мое доверие. Если бы между мною и им или, точнее, тем, что я считал им, не состоялось внутреннего слияния, то это разочарование не могло бы меня глубо­ко потрясти. Я, однако, захвачен им. Случившееся может быть для меня крушением, утратой корней и опоры. Но что же произошло? Я себя идентифицировал с этим X, частично отрекаясь от самого себя в его пользу (вспомним опять пример открытия кредита). Поэтому его несостоятельность стала некоторым образом моей. Для меня невоз­можно перед лицом этого краха занять стороннюю позицию того, кто сочувствует, но которого «это не касается». Мое разочарование в каком-то смысле есть частичное разрушение меня самого.

Но почему стало возможным подобное разочарование? Потому, что мое доверие к этому X имело условный характер. Я, например, рассчитывал на него в выполнении какого-либо дела, а он уклонил­ся. Я считал его носителем какого-то определенного качества, а со­бытия мне показали, что он им не обладает. Короче, я создал об этом человеке определенное представление, которое теперь отвергнуто и как бы аннулировано. Но не ясно ли в свете всех моих предыдущих замечаний, что эта уязвимость веры связана с тем, что в ней суще­ствует от мнения? Здесь мы имеем два крайних случая, на которых мы должны остановиться.

Как это ни покажется странным наивному рассудку, существует любовь без условий, выдвигаемых одним существом другому, — дар, который не может быть отнят. Что бы ни произошло, какие бы опро­вержения ни представил опыт ожиданиям и хрустальным замкам надежды, эта любовь остается постоянной и кредит ее неизменным. Когда философ стремится осмыслить абсолютное, то, вероятно, свое размышление он должен строить, исходя из данностей именно этого рода, но, как правило, он не отдает себе в этом отчета. Однако такие случаи скрывают аномалию, как бы зацепляющуюся за неведомую реальность самих душ, в которых она раскрывается...

И вот теперь другой полюс исследуемого нами диапазона явле­ний: это сама вера (foi), непобедимая уверенность, основанная на са­мом Бытии. Здесь и только здесь мы достигаем не только действи­тельной безусловности или безусловности факта, но и постижимой безусловности, безусловности абсолютного «Ты», которая выража­ется в словах Fiat voluntas tua} в «Отче наш».

Я не спрашиваю себя, какова та скрытая подземная связь, соеди­няющая чистую Веру в ее онтологической полноте с той безуслов­ной любовью одного создания к другому, о которой я только что го­ворил. Но в глубине души я верю, что эта связь существует и что эта любовь возможна и мыслима только у существа, которое способно на подобную веру, но в котором она еще не проснулась. Возможно, это сравнимо с предродовыми движениями плода.

1 Да будет воля Твоя (лат.).

108

В заключение я хотел бы остановиться еще на одном моменте. Что мы должны думать о таких секуляризированных выражениях, привнесенных Верой в современную жизнь, как вера в справедли­вость, вера в науку, вера в прогресс и т. д.? В данном случае мы ока­зываемся в сфере сверхличного. В действительности во всех этих случаях речь идет о том порядке, который может быть установлен только личностями, и если он в некотором отношении находится выше их, то тем не менее полностью зависит от их доброй воли.

Поразмыслим, в частности/над тем, что может означать выра­жение «вера в науку». Я признаю, что нужно потрудиться, чтобы проникнуть в его суть. Это слово — наука — несет на себе отпеча­ток пугающей двойственности. Обозначает ли она определенную систему истин? Если это так, то нет никакого смысла говорить о вере в науку. Применение слова «вера» в отношении принятия ра­зумом доказанной истины можно расценивать только как злоупот­ребление языком. В действительности же те, кто верят в науку, ве­рят в действие, осуществляемое людьми, овладевшими научными знаниями. Принято считать, что умы, всецело проникнутые науч­ной истиной, жаждут передать ее другим, которые в свою очередь проникаются ею. Если мы не хотим прийти к диктатуре ученых, как, например, представлял ее себе Ренан*, то необходимо обра­титься к идее воспитывающей Науки, то есть наделенной чудесной властью очищать тех, кого она просвещает. Но я очень боюсь, что эта идея не сможет дать в свою поддержку никакого серьезного эм­пирического или рационального оправдания. Если ученый оказы­вает воздействие своей личностью (это, впрочем, является плеоназ­мом), то чем будет действие, которое не несет отпечатка личности? Ведь ученый оказывает воздействие не тем, что распространяет ис­тину, а бескорыстием и беспристрастностью, которые его воодушев­ляют, или, другими словами, тем, что сама его жизнь оказывается примером. Мы совершаем произвольный перенос понятий, если ду­маем, что истины, открытые смелым и терпеливым ученым, со­храняют сами по себе следы этих достоинств, что последние в них внедрены. Это совсем не так. Какой бы ни была истина, если ее рассматривать независимо от того, кто ее раскрывает, она являет­ся морально нейтральной, морально инертной. И это остается тем более верным, чем более позитивный характер представляет эта истина, то есть чем более радикально независимой она предстает перед нами от тех ценностей, признание и утверждение которых есть дело ума.

Если, таким образом, сделать попытку — что было бы крайне важным — проанализировать то, что может представлять эта «вера в науку», которую провозглашают наши рационалисты в Сорбонне, то можно будет усмотреть в ней самые разнородные элементы.

109

В самой глубине ее смогли бы, вероятно, обнаружить в состоянии следов, неразличимых пережитков то, что в другие времена было вос­приятием самих атрибутов Бытия в их взаимной связи, так как оно есть та сфера, где трансценденталии сходятся, где Истина не отделена ни от Блага, ни от Красоты. Но эта сфера ни в одном пункте не совпа­дает с областью позитивной науки. Она, нужно признать, что-то вроде какой-то духовной Атлантиды — материка, ушедшего под воду.

Но если мы желаем определить психологические механизмы, делающие не только возможной, но и действенной эту «веру в на­уку», то нам следует обратиться к мнению, и только к нему. Суть мнения, как мы видели, можно представить как кажимость, стремя­щуюся превратиться в претензию через приостановку размышления. Именно подобное превращение и происходит, полагаю, в данном слу­чае. «Веру в науку» можно объяснить только феноменом престижа, я сказал бы, престижа экстраполированного. И здесь уместно было бы привести соображения и факты, заимствованные из конкретной ис­тории идей. Я не считаю, что можно отделить этот престиж вообра­жаемой — непонятой — науки, ее престиж как освобождающего на­чала от соотносительного с ним представления о религии как начале духовного порабощения. Я думаю, что не ошибусь, если скажу: чем слабее будет антиклерикализм, тем меньше будут склонны рассмат­ривать науку как силу, несущую освобождение, подобное тому, кото­рое дал человеку Прометей.

На этом я кончаю свои размышления, так как в мое намерение не входило продолжить их, сосредоточившись собственно на Вере. Я прошу их считать, как на то было указано в начале, необходимым введением к акту рефлексии, который позволил бы нам в глубинах наших собственных верований отличить то, что является нетленной ценностью Веры, от того, что мы должны расценивать как бесполез­ное нагромождение отходов, как тот мертвый груз, который мнение бросает на бесконечно чувствительные весы духовных операций.

1937

I

ТРАНСЦЕНДЕНТНОЕ КАК МЕТАПРОБЛЕМАТИЧЕСКОЕ1

Я могу в любой момент посмотреть со стороны на свою жизнь и представить ее как последовательность жеребьевок. Какое-то число этих жеребьевок уже состоялось. Я констатирую, что такие-то номера мне уже достались. Это позволяет мне говорить об удачах и неудачах. Другим номерам еще только предстоит быть разыгранными. Впрочем, я не имею никакого представления о том, до какого времени будет про­должаться эта лотерея. Завершу ли я труд, над которым работаю? По­еду ли на следующий год в Грецию? Буду ли присутствовать на свадь­бе своего сына? Все это проблематично. Ведь с того самого момента, как я стал участником лотереи (а это началось со дня моего зачатия), я стал обладателем билета, на котором начертан смертный приговор, но место, дата и способ приведения его в исполнение неизвестны.