Опыт конкретной философии - Марсель Габриэль. Страница 4

Конкретная философия является философией мысли мыслящей; она может состояться только при помощи постоянной и рискованной акробатики. Я заранее предчувствую, что в последующем тексте вы­ражения и терминология будут не совсем точными. По мере своих сил я попытаюсь помочь читателю совершить своего рода восста­новление такого внутреннего видения, которое позволило бы ему, я

10

надеюсь, проникнуть по ту сторону недостаточно передающих суть дела слов, которые я буду вынужден, скрепя сердце, использовать.

Договоримся, однако, заранее и чтобы сразу же покончить с воз­можным недоразумением, что эта философия мыслящей мысли не имеет ничего общего с субъективным идеализмом, а в определенном смысле есть нечто противоположное. Для меня, как и для Мориса Блонделя*, мысль мыслящая осуществляется только через своего рода подпитывание, обеспечиваемое ее постоянным общением с самим Бытием, причем ей не дано прерывать эту коммуникацию, но только мысленно от нее отказаться; однако в той мере, в какой она становит­ся жертвой такого заблуждения, она рискует не только умертвить себя, но и опуститься до самых худших форм самообожания.

* * *

Обнаружение отправной точки только по видимости составляет первый шаг любого философского исследования. Важно напомнить, что существует абсолютная полярность между этой точкой, какой бы она ни была, и типом той целевой установки, посредством которой определяет себя философская мысль. Прежде чем отправиться на поиски такой точки, я должен спросить себя как можно более строго: куда я направляюсь?

Очевидно, например, что если мой замысел состоит в том, чтобы создать понятийную систему, элементы которой будут связаны стро­гой диалектической связью, то я должен искать принцип, который был бы логически неоспорим, другими словами, принцип, который нельзя было бы, не входя в противоречие, подвергнуть сомнению.

По мере того как мои философские стремления все более четко осознавались, мне стало ясно, что они движутся не в направлении по­добной систематизации, хотя сначала послекантовская философия и оказала на меня чрезвычайное влияние. Но в то же время меня не пе­реставала мучить проблема: как результативно обобщить в доступной для понимания системе мой опыт именно как мой, с характеристика­ми, которые проявляются в нем hie et nunc1, с его особенностями и даже недостатками, делающими его тем, что он есть. По мере того как я сосредоточивался все более и более на этой проблеме, мне станови­лось ясно, что подобное обобщение не может быть осуществлено и даже не нужно пытаться это сделать. Вследствие этого мне пришлось, с одной стороны, открыть в себе самом, что значимость идеи умопос­тигаемой системы — значимость не идеальная, а реальная и метафи­зическая — стоит под вопросом; в соответствии с этим, с другой — я вынужден был со все возрастающей озабоченностью поставить перед собой вопросы относительно интимной структуры опыта, моего опы­та, рассматриваемого не только в его содержании, но и в его качестве,

1 здесь и теперь (лат.).

11

в его сущности как опыта. Направление моих философских поисков с этого момента совершенно изменилось. Деятельность, которая пер­воначально могла мне представляться как своего рода строительные леса, предназначенные для возведения будущего здания, предстала перед моими глазами исполненной своей собственной внутренней зна­чимостью. Теперь речь могла идти уже не о том, чтобы строить, а о том, чтобы углубляться в основание. Образом, определяющим для меня суть философской деятельности, стало бурение, а не конструирова­ние. Чем более я пытался углубить свой опыт, открыть тайный смысл этих двух слов, тем более идея некоего корпуса мысли, который я на­звал бы моей системой, стала представляться мне неприемлемой; пре­тензия втиснуть целую вселенную в ряд формул, более или менее пос­ледовательно связанных между собой, стала казаться мне смехотворной. Особенно моя критическая мысль не пощадила предполагаемые отно­шения между системой и тем, кто рассматривает себя ее изобретате­лем и патентованным владельцем. Не существует в мире чего-либо, что менее бы поддавалось патентованию и присвоению, чем филосо­фия. Справедливо заметить, что после Шопенгауэра и Ницше фило­софское преподавание в этой связи играло часто, особенно в Герма­нии, пагубную роль; философ, преподающий свою философию, неизбежно рискует выглядеть розничным продавцом своего товара, своей марки, на которую он имеет неотъемлемые права. Заметим, между прочим, что именно в этой области трудно с определенностью разгра­ничить явления, где мы наблюдаем заимствования и влияния, а где — согласие и спонтанные совпадения. Это не только фактическая труд­ность, но и чуть ли не правовая невозможность. Чем более оригиналь­на и подлинна мысль, тем труднее установить ее историческую преем­ственность, сориентироваться относительно роли исторического влияния, без которого она не могла бы образоваться. Простая случай­но встреченная фраза для изобретательного ума может стать момен­том кристаллизации целого ансамбля бесконечно сложных размыш­лений. И этого простого наблюдения достаточно, чтобы дать понять, почему слова «моя философия» почти лишены смысла.

Исследование того типа, которое я ставлю теперь своей целью, будет определяться неким обязательством, не позволяющим себя вполне ясно сформулировать. Сказать, что это — признание в верности опыту, бу­дет недостаточно; изучение философов-эмпириков показало нам, до какой степени слово «опыт» неточно и изменчиво в своем значении. Философия — это определенный способ для опыта признать и осмыс­лить себя. Но на каком его уровне? И как определится эта иерархия, как она упорядочится? Я ограничусь высказыванием, что нужно было бы различать степени не только понимания самого себя, но и близости с самим собой и со своим окружением — с самой вселенной.

Отправной точкой моего исследования является то, что неоспо­римым оказывается не логическое и рациональное, а экзистенци­альное. Если экзистенция не будет в начале, то она не будет нигде;

12

нет никакого перехода к экзистенции, который бы не был обманом и плутовством.

Здесь необходимо предварительное обобщающее замечание, ко­торому я придаю достаточно большое значение и которое было бы уместно сделать эпиграфом для всей экзистенциальной философии. Предложения типа: «ничего не существует», «может быть, ничего не существует», «может быть, было бы неверным сказать или признать, что нечто существует» — должны расцениваться не столько как внут­ренне противоречивые, сколько как бессодержательные и лишенные смысла. Действительно, я могу отрицать за «вещами» качество су­ществующих (я намеренно употребляю здесь термин как можно бо­лее неопределенный) только во имя определенной идеи существова­ния, идеи, как она мыслится здесь, по определению без содержания, без реальной возможности применения. Эти предложения имеют ви­димость смысла только потому, что я имел осторожность не разъяс­нять эту действительно неопределимую идею существования, во имя которой я отказывался признавать существование за тем и другим или за чем бы то ни было.

Говорить «нечто существует» — значит попросту возводить в принцип, что не имеет смысла это отрицать, что это отрицание лишь вербальное, что это совершенно необоснованная экстраполяция та­ких законных, но частных предложений, как, например, «А не суще­ствует» или «возможно, что А не существует».

Имеется ли такое привилегированное сущее, за которым нельзя отрицать это качество, не впадая при этом в противоречия и бессмыс­ленность, если считать, что бессмысленность и абсурд совпадают? У меня сильное искушение объявить, что таким образцовым сущим являюсь я сам, хотя это не может быть принято без оговорок. Если я сам выступаю здесь как субъект, как реальность-субъект, если я в предложении «я существую» уподоблен этому я-сам, который был бы реальностью-субъектом, то в таком случае, по-видимому, это пред­ложение не выдерживает испытания. Непонятно, какие оно может представить гарантии, основания своей законности. Если утвержде­ние «я существую» может быть принято, то только в своем неразло­жимом на составные части единстве, поскольку оно передает в сво­бодной и не совсем адекватной манере первоначальную данность, которая не есть «я мыслю» и даже «я живу», но которую можно вы­разить словами «я испытываю», и нам необходимо здесь принять это слово в его максимальной неопределенности. Немецкий язык в данном случае более адекватен, чем наш: «Ich erlebe» («я испыты­ваю»), выражение, понимаемое, кроме того, в своем внедискурсив-ном единстве, следовательно, ниже уровня вопроса wer erlebt?1 и от­вета «Ich erlebe»2 (подразумевающего, что «не ты» и «не он», а «я