Опыт конкретной философии - Марсель Габриэль. Страница 47
141
ким образом, я прихожу к тому, чтобы установить мое несовпадение с той верой, о которой я вроде бы отзывался как о своем достоянии, то есть я приведен к тому, чтобы осознать свое неверие в глубине того, что я называю моей верой. И тем самым сразу же устанавливается связь между мной и тем, кто провозглашает себя попросту неверующим, связь в свете истины, который есть также и свет милосердия. Эта связь может даже преобразиться во что-то вроде рокировки, не объективной, конечно, — это не имеет никакого смысла, — а касающейся отношения между мной и другим. Действительно, я могу дойти до признания, что другой, объявляющий себя неверующим, гораздо более истинным и эффективным образом, чем я, считающий себя верующим, свидетельствует о той реальности, которая скрывается в моем акте веры.
Но, очевидно, и сама эта диалектика должна быть продумана. Я должен себя спросить, как возможно, чтобы я противопоставлял этим рудиментам веры, которую я усматривал в себе, полноту веры. Достаточно ли будет ответить на это, сказав, что я соизмеряю данность факта с идеалом, который превосходит ее во всех отношениях, но который мне дано лишь мысленно воспринимать? Это было бы деградацией веры до уровня поползновения. Это было бы также постановкой проблемы объекта веры в таких понятиях, которые, как это одинаково показывают и история и рефлексия, не позволяют дать ей какого-то решения. Ответить так значило бы отступить назад к самому плоскому и бесплодному агностицизму, а именно агностицизму конца XIX в. Здесь, как и всегда, из колеи, где мы рискуем увязнуть, нас может вытащить только рефлексия. Именно она вынуждает нас спросить себя, сохраняется ли в подобной области смысл различения идеального и реального и не перенесено ли это различение сюда из области, где его применение вполне законно. И именно здесь, несмотря ни на что, происходит соединение традиционной философии с диалектикой утверждения, как я ее понимаю. Следует все же отметить, что это последнее соображение, как бы ни сближалось оно с онтологическим аргументом, относится к я верую, которое может выявиться только в формуле «Я верую в Тебя, мое единственное прибежище».
Всей этой сложной совокупностью размышлений определяется различие между проблемой и тайной. Действительно, та реальность, которой я открываюсь, взывая к ней, никоим образом не может отождествляться с исследуемой мной объективной данностью, природу которой я должен определить рационально. Я сказал бы даже, что эта реальность дает мне меня самого в той мере, в какой я отдаю себя ей. Я становлюсь по-настоящему субъектом посредством акта, направляющего меня к ней. «Стать субъектом», — говорю я. Смертельная иллюзия распространенной формы идеализма заключается в том, что субъект рассматривается как факт или отправной пункт, а не как цель и победа.
1938
ОРТОДОКСИЯ ПРОТИВ КОНФОРМИЗМА
Не без серьезных опасений я согласился высказаться на эту очень важную для меня тему, рассмотрение которой вызывает чувство, будто двигаешься по хребту между двумя безднами. Прежде всего имеются утверждения, чрезвычайно смущающие того, кто их формулирует, так как они вынуждают его ясно признать, насколько он недостоин их высказывать. С другой стороны, почти невозможно в коротком тексте не спровоцировать серьезных недоразумений, в особенности избежать риска шокировать некоторых читателей, не обладая при этом никакой возможностью сделать пояснения, на которые они имеют право.
«Когда в связи с каким-нибудь вопросом мы говорим «мы католики», то почти переходим пределы католицизма, почти перестаем думать, как католики». Последующие мои соображения будут связаны с этим несколько парадоксальным заявлением, сделанным в одной из моих книг. Быть может, я выражусь яснее, если скажу, что для меня речь идет о том, чтобы по возможности разграничить часто отождествляемые понятия — ортодоксию, с одной стороны, и конформизм — с другой.
Мне кажется, что мы не понимаем главного в ортодоксии, когда видим в ней только поддержку корректных мнений относительно догматов веры. Ортодоксия — это абсолютная верность (в плане утверждения) Слову, ставшему плотью. Это верность выбору, верность ответу. Она воплощается в Символе веры, звучащем ежечасно, в любом месте голосом Вселенской церкви, в каждом верующем как причастнике этого живого Тела. «Ничто лучше не демонстрирует испорченности современного мира, — пишет Честертон, — как чрезмерное использование в наше время слова «ортодоксия». Раньше еретик льстил себя надеждой, что он не еретик. Царства мира сего, полиция и судьи — вот кто были еретиками. Он же был ортодоксом. Он не кичился тем, что восставал против них, это они восставали против него... Он был горд тем, что он ортодокс, тем, что он предан истине... Он был центром вселенной, и это вокруг него обращались планеты... Но сегодня он хвастается своей ересью и взгляд его ждет аплодисментов. Слово «ересь» не означает теперь, что человек не прав, а скорее, что он независим в суждениях и неустрашим. А понятие ортодоксии приобретает, напротив, уничижительное значение». Это замечание Честертона сегодня еще вернее, чем тридцать лет назад*. Мы без затруднений могли бы показать, что религиозная и даже христианская философия нашего времени расценивает гетеродоксию как положительную ценность. Это
143
стало возможным только вследствие фундаментального заблуждения, не учитывающего, скажем прямо, главного в христианстве, выхолащивающего в нем то содержание откровения, за отсутствием которого оно перестает быть религией, вырождаясь даже не в философию, а в обескровленную и несостоятельную этику.
Ортодоксия есть верность слову Бога. Но это значит, что само слово Бога теряет свой смысл и свою силу, как только мы отступаем от сверхъестественного уровня, являющегося планом воплощения. Конечно, мы можем, к примеру, говорить о марксистской ортодоксии, но только в том смысле, в каком Маркс оказался бы, если взять на себя смелость сказать это, сверхчеловеком и его учение можно было бы рассматривать как абсолютное Послание или как Откровение, что, очевидно, абсурдно и противоречиво, так как сама идея такого Послания несовместима с чисто материалистическим содержанием марксизма. И чем более мы удаляемся от зоны истинного или узурпированного пророчества и углубляемся в область безличной науки, тем невозможнее становится говорить в строгом смысле об ортодоксии, а также, конечно, и о ереси.
Конформизм, каким бы он ни был — интеллектуальным, эстетическим, политическим, — есть подчинение определенному лозунгу, выбрасываемому не личностью, а некоторой группой, выдающей себя за воплощение того, что следует думать, что нужно ценить в такой-то стране в такое-то время, остерегаясь, разумеется, признавать относительность, содержащуюся в любой исторической форме знания или вкуса.
В противоположность тому, что намеревалась утверждать философия софистического толка, привитая в течение XIX в. к позитивной науке, паразитом которой она является, абсурдно усматривать моральный конформизм в осуществлении добродетели, ввиду того что настоящая добродетель есть не механическое исполнение предписания, а действительно акт свободы.
К моральному конформизму склонны те, кто практикуют ту или иную добродетель (чаще — ее видимость) только потому, что она принята в среде, к которой они принадлежат, и особенно среди тех, кто задает в ней тон. Когда в настоящее время говорят о «благонамеренных», употребляя это слово в ироническом и уничижительном смысле, то имеют в виду как раз такой моральный конформизм. Однако подобные соображения требуют двух важных уточнений.
В первую очередь ничто никогда не может нам позволить окончательным образом определить мотивы того, почему тот или иной человек практикует ту или иную добродетель, ввиду того что эти мотивы часто и от него самого оказываются скрытыми. Ведь мы не можем знать, не скрывается ли за тем, что нам представляется простым подчинением обычаям, нравственная непосредственность, в которой раскрывается сама душа.