Быть и иметь - Марсель Габриэль. Страница 27

Чтобы действительно обладать, необходимо в какой-то степени быть, то есть быть непосредственно для себя, чувствовать себя как нечто страдательное, изменяемое. Взаимозависимость бытия и обладания.

Замечу, что существует четкое соотношение между фактом обладания рисунками X, которые показывают гостям, и фактом обладания идеями в связи с той или иной проблемой, которые можно высказать при случае. Все, что мы имеем, в силу своего определения может быть продемонстрировано. Интересно заметить, что очень трудно перевести в форму существительного это "сущее"; "сущее" превращается в "обладание сущим", как только оно рассматривается как то, что можно продемонстрировать. Но в определенном смысле "иметь совесть" означает показывать самому себе. Совесть как таковая не является обладанием, разновидностью обладания, но она может быть связана с использованием того, что рассматривается как обладание. Всякое действие выходит за пределы обладания, но может само рассматриваться как обладание; и это есть результат определенной деградации. Замечу, что секрет, в противоположность тайне, в своей сущности есть обладание, поскольку он может быть раскрыт.

Нужно отдавать себе отчет в том, что всякое другое духовное обладание имеет своим источником нечто скрытое (мои мысли укоренены в том, что я есть), но это скрытое характеризуется как таковое тем, что оно мне не принадлежит, оно в сущности есть unbelonging[28]. Следовательно, и я в каком-то смысле не принадлежу себе; в этом смысле я не абсолютно независим.

27 февраля

Мы демонстрируем то, что мы имеем, мы раскрываем то, что мы есть (частично, конечно).

Творчество как высвобождение скрытого. Но философии нет без философского творчества: она не может, не отрицая или не предавая себя, кристаллизовать в своих результатах опыт повседневного существования.

1 марта

Не нужно ли определять желание, исходя из обладания? Желать — значит обладать, не обладая; то есть в желании уже существует психический, или не-объективный, элемент обладания. Но именно благодаря его оторванности от объективного элемента желание приобретает настойчивость.

4 марта

Мое самое глубокое, самое незыблемое убеждение (и если оно еретическое, тем хуже для ортодоксии) состоит в том, что Бог не хочет, чтобы мы любили его вопреки своим убеждениям, но чтобы его прославляли через веру и исходя из нее. Вот почему столько нравоучительных книг кажутся мне невыносимыми. Этот Бог, восстающий против разума и некоторым образом ревнивый по отношению к собственным творениям, в моих глазах выглядит лишь идолом. Написать это для меня облегчение. И я заявляю, что буду неискренним всякий раз, когда выскажу суждение, обратное тому, что я только что написал. Вчера — непреодолимое замешательство в разговоре с X. Я ему высказал свое неприятие "конфессионального". Он не понимает и видит в этом гордыню; истина как раз в обратном[29].

5 марта

То, что я написал вчера, Требует разъяснения. Это верно для той стадии, на которой я нахожусь, но я знаю, что эта стадия еще примитивная.

Вновь прослушал Missa Solemnis Вейнгартнера с тем же чувством, что и в 1918 году. Нет произведения, которое бы я ощущал более близким к своим мыслям. Это — лучший комментарий.

8 марта

По поводу одной фразы Брамса, которая меня неотступно преследовала всю вторую половину дня; я вдруг понял, что не существует всеобщего как концептуального порядка, и здесь ключ к музыкальной идее. Но как трудно это понять! Идея возможна лишь как плод некоего духовного развития. Интимная аналогия с живым существом [30].

10 марта

Вновь думал о самоубийстве: кажется, опыт показывает нам, что люди могут быть disposed of {Заброшены (англ.). — Прим. ред.}, got rid of {Оставлены (англ.). — Прим. ред.}. Я считаю, что и я могу оказаться disposed of. Но здесь нужно четко определить границы, в которых действительно эффективно это внешнее испытание морали окружающих. В действительности оно гораздо сложнее, когда речь идет о людях, которые никогда не существовали для меня. Being disposed of все более и более теряет свое значение, когда дело касается существ, которые когда-то что-то значили для меня и с необходимостью продолжают значить. ("Понятие" (?), которое передает выражение "относится к прошлому", неоднозначно; оно все более погружается в неопределенность. Оно приобретает жесткий смысл, когда речь идет о вышедшем из употребления и отброшенном инструменте^ дефекте.) Мне скажут, разумеется, что нужно установить строгое различие между другим как объектом, который действительно got rid of, и всем комплексом субъективных суперструктур, которые надстраивает над ним мое сознание и которые переживают свой объект, по мере того как мое сознание его переживает. Но, как с замечательной ясностью показали неогегельянцы, это различие в действительности очень сомнительно и нуждается в подтверждении. Оно также имеет ограниченное применение; оно все более утрачивает смысл там, где речь идет

O существе, реально связанном с моей жизнью. Это можно отрицать, лишь считая, что слово "связанный" здесь неприемлемо и что абсолютный монадизм является истиной. Если это не так, а для меня ясно, что в действительности это не так, нужно признать, что невозможно исходить из этого там, где существует подлинная интимность. Интимность — это поистине фундаментальное понятие.

Но тогда ясно, что я могу рассматривать себя как заброшенного только при условии, что я буду считать себя совершенно отчужденным — короче, отбросив всякую возможность навязчивой идеи, сделаю вывод, что чем более интимным и глубоким будет мое отношение к самому себе, тем более сомнительным и даже абсурдным будет представление о том, что я сам себя формирую как объект, который в моей власти полностью вывести из употребления. {Само собой разумеется, что, когда я использую понятие навязчивости, я сознаю те последствия, которые повлечет за собой это совершаемое мной убийство; я не избавлюсь в действительности от своей жертвы; она присутствует в самой сердцевине навязчивой идеи, которая меня преследует, хотя я думаю, что избавился от нее.} Здесь мне могут сказать: вся проблема состоит в том, чтобы знать, сознает ли жертва эту навязчивую идею, которую она вызывает у того, кто считает обладание вычеркнутым из своего мира. Но нужно было бы вплотную заняться самой проблемой сознания и прежде всего обновить избитую терминологию, которую мы употребляем по привычке в определениях. Очевидно, что если я присоединюсь к психофизической связи, то мне придется заявить, что там, где разрушается тело, и сознание, без сомнения, уничтожается. Остается узнать, как следует относиться к такой связи.

Я думаю, устройство мира таково, что нам некоторым образом предлагают поверить в такую связь и, следовательно, в реальность смерти. Но в то же время тайный голос, слабые признаки рождают в нас предчувствие, что это лишь видимость, что нужно рассматривать и оценивать все это как видимость. Здесь проявляется свобода, восстающая против видимости; свобода, которая, по мере того как она пробуждается, обнаруживает в рамках опыта некие обещания — намеки, которые усиливают и высвечивают друг друга, — на освобождение, зарю еще непредставимую.

По поводу смерти, умерщвления плоти: понять, что в христианстве смерть представляет по отношению к жизни некоторое преимущественное состояние, или переход к нему, некий рост, а не искажение или отрицание, как вынуждает нас думать зловещая оборотная сторона смерти. Если бы последнее было верно, Ницше был бы совершенно прав; но он ошибался, поскольку придерживался всецело натуралистического понимания жизни, и с этой точки зрения эта проблема лишена всякого смысла. Такое понимание жизни не допускает ничего по ту сторону ее, никакого более высокого уровня реальности.