Между натурализмом и религией - Хабермас Юрген. Страница 24

(5) Для того чтобы наконец понять систематическую, подвергаемую Апелем критике самостоятельность принципа демократии, мы должны проанализировать потребность в обосновании, возникающую в особенной от пересечения права и политики. С одной стороны, право конститутивно для политической власти [88], с другой — оно само зависит от осуществления политической власти: правовые программы являются результатом политической воли. Эта воля утрачивает характер произвольного применения политической власти не только благодаря ее укрощению правовым государством. Процесс правополагания обретает качество, учреждающее легитимность, лишь благодаря тому, что он применяется к самому себе с целью налаживания демократического образа действий. Решения политического законодателя на этом пути становятся зависимыми от результата инклюзивного формирования мнения у широкой, опосредованной коммуникативными средствами общественности и от дискурсивно структурированных советов демократически избранных органов. Свою легитимирующую силу правовая институционализация метода делиберативной [совещательной] политики [89] черпает из руководящей идеи разумного, независимого от мировоззренческих предпосылок самозаконодательства.

Здесь имеется полная аналогия с кантовским понятием морального самоопределения. Демократическое самозаконодательство требует метода дискурсивного формирования воли, который таким образом способствует самообузданию демократического законодателя благоразумием практического разума, так что адресатов права можно одновременно понимать и как его авторов не только в волюнтаристском смысле. Отсюда проистекает принцип демократии, гласящий, что на легитимную значимость могут притязать лишь те законы, которые могут снискать одобрение всех граждан в ходе также юридически оформленного дискурсивного процесса правополагания. Важно лишь то, что мы не упускаем из виду собственный политический смысл формирования этой аналогии моральной автономии.

Аналогия с образцом морального самоопределения индивидуальной личности — в коллективных условиях политического волеизъявления граждан конкретного общества — состоит в симуляции благоразумного самообуздания произвола. Однако это структурное подобие политического законодательства и морального самоопределения не означает уподобления одного другому. Разумеется, не следует игнорировать моральные соображения граждан, ориентированных на общее благо. Но поскольку делиберативная практика принятия решений является составной частью некой политической системы, которая тоже, хотя и не в первую очередь, легитимируется по эффективности императивов разумного самосохранения, воспринимаемых соответственно конституции, то демократический метод законодательства должен исчерпывать потенциал рациональности обсуждений на всю широту возможных аспектов значимости — и отнюдь не только с моральной точки зрения равномерного обобщения интересов.

При переходе от морали к праву мы производим смену перспектив — от актора на уровень институциональной системы. Те нормы, которые ориентируют индивида в инструментальных, с позиции рационального выбора, нравственных и моральных действиях, оправданны с точки зрения деятеля даже тогда, когда он предстает в качестве участника дискурсов. Как участник дискурса, актор хочет ответить на вопрос, что он должен делать в аспектах успеха, преимущества, благого или справедливого. Практический разум воплощается в дискурсах, которые их участники воспринимают ad hoc [90] с целью прояснения практических вопросов. Эта когнитивная соотнесенность не утрачивается и в дискурсе граждан. Но правовые нормы с самого начала имеют институциональный характер. Здесь практический разум проявляется не только в самой дискурсивной практике или в правилах аргументации, которым она следует. Он воплощается скорее на системном уровне в принципах, в соответствии с которыми составлена политическая система действий как таковая. Это объясняет, почему демократический принцип в качестве компонента конституционного строя, в отличие от морального принципа, не вмешивается в дискурсы, задавая образец аргументации, но устанавливает критерии для устройства и переплетения политических дискурсов.

Дискурсы граждан и их представителей с самого начала вплетены в систему политических действий, которая повинуется собственным функциональным императивам постоянства. Легитимное право должно, конечно, заботиться о справедливом порядке межличностных отношений внутри определенного коллектива. Но в то же время оно является языком программирования системы действий, конституированной в форме права, возникающей для стабильности и воспроизведения общества в целом, то есть для коллективной жизни как целого, а не только легитимного совместного существования. Поэтому право само по себе требует других критериев оценки, нежели мораль, которая ориентирует свои заповеди единственно в аспекте справедливости и даже на обоснованное согласие всех, а не только на граждан собственного государства. Политические, экономические и культурные императивы сохранения существующего положения являются немаловажными точками зрения, с которых юридически непротиворечивые распоряжения могут подвергаться эмпирической, прагматической и этической критике, не вступая в конфликт с моральными принципами конституции.

Таким путем демократически самокорректирующийся конституционный строй может длительное время осуществлять реформирование правовой системы [91] и соответствующим морали способом решать как раз ту проблему, для решения которой Апель вводит этику ответственности, в целом превосходящую мораль.

(6) В связи с пересечением современного права с политической властью принцип демократии, регулирующий правополагание, пользуется самостоятельностью по сравнению с моральным принципом. Поскольку Апель несоразмерно оценивает эту внутреннюю взаимосвязь между правом и властью, он упускает из виду и укрощающую роль права по отношению к власти. Вместо этого его занимает моральное укрощение политической власти, которое в то же время работает в пользу политического создания моральных отношений. В рамках моральных дискурсов без этого не может ставиться «проблема соотнесенного с историей применения морали» [92], так как деонтологическая этика, если следовать Канту, исключает компромиссы из добрых оснований. Безусловно значимые моральные заповеди не могут заключать каких бы то ни было великодушных компромиссов со сколь угодно высокими политическими целеполаганиями. Но требует ли деонтологическая этика вообще дополнения в духе этики ответственности, которой Апель посвящает так называемую «часть В» этики?

Категорический смысл моральных заповедей остается неуязвимым, и при виде перехватывающей дыхание невыносимой несправедливости он в любом случае не нуждается ни в каком компромиссном «дополнении», до тех пор пока в отношении позитивных обязанностей мы принимаем во внимание «моральное разделение труда», которое учитывает, в свою очередь, морально оправданный принцип — мы «обязаны» делать лишь то, что фактически в нашей власти: пето ultra posse obligator [93]. Даже хорошо обоснованные нормы ничего не теряют в строгости своего категорического смысла оттого, что перед своим применением они оцениваются лишь prima facie [94]. Правда, в случае коллизии с другими действующими нормами они требуют тщательной оценки своей «уместности»; но их значимость остается не затронутой тем, что в отдельных случаях им приходится «отступать» за другие нормы [95]. Притязание на должную значимость моральных заповедей было бы релятивировано и сопряжено с условиями успеха стратегического — или, как говорит Апель, «стратегически-контрстратегического» — действия, если бы в широком смысле «политическая» забота о «апроксимативном успехе морального вообще» (например, в форме более широкого принципа этики ответственности) была инкорпорирована в саму мораль [96].