Между натурализмом и религией - Хабермас Юрген. Страница 35
Пока секулярные граждане убеждены в том, что религиозные традиции и религиозные общины представляют собой в известной мере архаичный реликт, попавший в современность из обществ, предшествующих модерну, они могут понимать свободу религии лишь подобно культурной охране природы для вымирающих видов. С их точки зрения, религия больше не обладает внутренней оправданностью. Даже принцип отделения церкви от государства может тогда иметь лишь светский смысл щадящей индифферентности. Согласно секуляристской интерпретации, мы можем прогнозировать, что религиозные воззрения исчезнут в свете научной критики, а религиозные общины не могут противостоять давлению прогрессирующей культурной и общественной модернизации. От граждан, которые принимают подобную эпистемическую установку в отношении религии, очевидно, нельзя ожидать, что они серьезно воспримут религиозные вклады в спорные политические вопросы и займутся кооперативными поисками истины, основываясь на содержании, которое допускает возможное выражение на секулярном языке и оправдание обосновывающей речью.
Однако при нормативных предпосылках конституционного государства и демократического гражданского этоса допущение религиозных высказываний в политической публичности рационально лишь тогда, когда от всех граждан ожидается, что они не исключают возможное когнитивное содержание этих вкладов — при одновременном соблюдении приоритета секулярных оснований и институциональной оговорки о переводе. Из этого религиозные граждане исходят и без того; но со стороны секулярных граждан это предполагает такой менталитет, который в секуляризованных обществах Запада разумеется отнюдь не сам собой. Скорее своей способностью жить в постсекулярном обществе, имеющем также эпистемическую установку на продолжение существования религиозных общин, секулярные граждане обязаны изменению менталитета, который когнитивно не менее требователен, нежели приспособление религиозного сознания к вызовам все дальше секуляризирующегося окружения. Согласно критериям Просвещения, которое критически удостоверяется в своих собственных границах, секулярные граждане понимают свое несогласие с религиозными воззрениями как разумно ожидаемое расхождение.
Без этой когнитивной предпосылки нельзя требовать нормативного ожидания публичного использования разума, правда, не в том смысле, что секулярные граждане вступают в политическую дискуссию о содержании религиозных вкладов с намерением в случае необходимости переводить морально убедительные интуиции и основания на общедоступный язык. Предполагается эпистемическая установка, исходящая из самокритичного удостоверения границ секулярного разума [173]. Эта предпосылка означает, что демократического гражданского этоса (в предложенной мною интерпретации) можно требовать в равной степени от всех граждан лишь тогда, когда религиозные и секулярные граждане проходят дополняющие друг друга учебные процессы.
(6) Правда, критическое преодоление, на мой взгляд, секуляристски ограниченного сознания существенно оспаривается — по крайней мере, настолько, насколько начиная с Реформации (ни в коем случае не только у протестантов) остаются действенными теологические ответы на когнитивные вызовы модерна. Если «модернизацию религиозного сознания» мы рассматриваем как дело теологии и можем охарактеризовать ее уже в исторической ретроспективе, то мировоззренческий фон секуляристского сознания служит предметом затяжных философских дебатов с открытым исходом. Секулярное осознание жизни в постсекулярном обществе философски отражается в обличье постметафизического мышления. Это мышление не исчерпывается подчеркиванием конечности разума, как и простой связью фаллибилистического сознания и антискептической ориентации на истину, которая со времен Канта и Пирса отмечает собой самопонимание современных наук, основанных на опыте. Секулярный эквивалент ставшего рефлективным религиозного сознания — постметафизическое мышление, которое отграничивает себя с двух сторон. При агностических предпосылках оно воздерживается, с одной стороны, от суждения о религиозных истинах и настаивает (без полемических намерений) на проведении строгой границы между верой и знанием. С другой стороны, постметафизическое мышление обращается против сциентистски ограниченной концепции разума и против исключения религиозных учений из генеалогии разума.
Хотя постметафизическое мышление отказывается от онтологических высказываний о конституции сущего в целом, это не означает редукции нашего знания ко множеству высказываний, всякий раз репрезентирующих «уровень наук». Сциентизм зачастую вводит в соблазн размыть границы между теоретическими познаниями естественных наук, релевантными для самоинтерпретации человека и его положения в природе как целом, с одной стороны, и синтетически произведенной отсюда естественно-научной картиной мира — с другой [174]. Этот вид радикального натурализма обесценивает все типы высказываний, которые невозможно свести к экспериментальным наблюдениям, выражениям законов или каузальным объяснениям — то есть моральные, юридические и оценочные высказывания не меньше, чем религиозные. Как показывает возобновленная дискуссия о свободе и детерминизме, успехи в биогенетике, исследованиях мозга и робототехнике дают импульсы к тому виду натурализации духа, который ставит под вопрос наше практическое самопонимание как ответственно действующих индивидов [175] и побуждает к требованиям пересмотра уголовного права [176]. Однако переселяющаяся в повседневность натуралистическая самообъективация субъектов, способных говорить и действовать, несовместима с любой идеей политической интеграции, которая подчиняет граждан некоему нормативному фоновому консенсусу.
Путь к критическому разъяснению границ многомерного, не только на отношении к объективному миру фиксированного разума представляет собой в известной степени саму себя настигающую и разрушающую фиксации реконструкцию истории собственного возникновения. При этом постметафизическое мышление не ограничивается наследием западной метафизики. Оно убеждается также в собственной внутренней связи с теми мировыми религиями, истоки которых — как и начала античной философии — восходят к середине первого дохристианского тысячелетия, то есть к выделенному Ясперсом «осевому времени» [177]. Ведь коренящиеся в этом периоде религии совершенно так же, как греческая философия, совершили когнитивный скачок от нарративных объяснений мифа к логосу, отличающему сущность от явления. Начиная с никейского собора философия на пути «эллинизации христианства» и сама усвоила многие мотивы и понятия из монотеистических традиций, относящиеся прежде всего к истории спасения [178].
Сплетенные в сложную сеть отношения наследия, в отличие от того, что полагал Хайдеггер, не следует распутывать только по линии мышления о бытии [179]. Такие понятия греческого происхождения, как «автономия» и «индивидуальность», или такие римские понятия, как «эмансипация» и «солидарность», издавна были наполнены значениями иудеохристианского происхождения [180]. В обращении с религиозными, разумеется, и с арабскими традициями философия многократно убеждалась на опыте, что она воспринимает инновативные импульсы, когда в плавильном тигле обосновывающих дискурсов ей удается освободить когнитивные содержания из их изначальной догматической инкапсуляции. Примеры этому, имевшие очень большие последствия, дают Кант и Гегель. Показательна также встреча многих философов XX столетия с таким религиозным писателем, как Кьеркегор, который мыслит хотя и постметафизически, но не постхристиански.