Болезнь культуры (сборник) - Фрейд Зигмунд. Страница 19
Восстановление праотца в его исторических правах было большим шагом вперед, но это не могло стать концом развития. Своего признания требуют также другие акты и сцены доисторической трагедии. Нелегко определить, какие именно силы привели в действие этот процесс. Представляется, что растущее чувство вины, как предвестник возвращения вытесненного знания, овладело еврейским народом, а возможно, и всем тогдашним культурным миром. Так продолжалось до тех пор, пока один представитель еврейского народа в попытке оправдать политико-религиозное возмущение не нашел причину, по которой от иудаизма отделилась христианская религия. Павел, римский еврей из Тарса, проникся осознанием вины и проследил ее вплоть до ее доисторического источника. Он назвал его «первородным грехом». Первородный грех был преступлением против бога, и грех этот можно было искупить только смертью. С первородным грехом в мир явилась смерть. В действительности заслуживающим смерти преступлением явилось убийство обожествленного позже праотца. Но это было не напоминание о совершенном убийстве, а порожденная фантазией вера в искупление, и именно поэтому такую фантазию с радостью приняли и приветствовали как благую весть об избавлении (Евангелие). Сын божий, невинный агнец, позволил убить себя и тем самым взял на себя грех всех людей. Он должен был быть сыном, ибо речь шла об убийстве отца. Возможно, на создание фантазии об избавлении повлияла традиция восточных и греческих мистерий. Самым существенным здесь оказался вклад самого Павла. Он был в полном смысле этого слова предрасположенным к религии человеком. Темные следы прошлого таились в его душе, готовые прорваться в сознание.
То, что спаситель был безвинно принесен в жертву, являлось явным тенденциозным искажением, создавшим определенные логические затруднения, ибо почему невиновный в убийстве должен взять на себя эту вину и позволить убить себя за нее? В исторической действительности такого противоречия не существовало. «Спасителем» мог стать только главный виновник и предводитель братского союза, одолевшего отца. Вопрос о том, существовал ли в действительности такой мятежный вождь, следует, на мой взгляд, оставить открытым. Конечно, это вполне вероятно, но надо принять во внимание, что каждый член этого братского союза лелеял желание единолично воспользоваться плодами преступления и добиться исключительного положения, заменив собой растворившуюся в союзе личность убитого отца. Если такого вождя не существовало, то Христос явился порождением и воплощением нереализованной, но желанной фантазии; если же он реально существовал, то Христос выступил как преемник и реинкарнация этого вождя. Но не важно, идет в данном случае речь о фантазии или о возрождении забытой реальности; в любом случае мы имеем дело с очередным представлением об Эросе – герое, который всегда восстает против отца и убивает его в любом обличье [62]. Это также истинное обоснование труднодоказуемой иначе «трагической вины» героя греческой театрализованной постановки. Не вызывает сомнений, что герой и хор греческой трагедии представляют мятежного героя и братский союз соответственно и что неспроста возрождение театра в Средние века началось с представлений страстей Христовых.
Мы уже говорили, что христианская церемония святого причастия, по ходу которого верующие пьют кровь и едят плоть спасителя, повторяет содержание древнего тотемного пира, разумеется, в смягченной форме, являясь выражением почитания, а не агрессии. Двойственность отношения к отцу особенно отчетливо проявляется в конечном результате религиозного новшества. Так называемое примирение с отцом в конечном итоге приводит к его свержению и оттеснению. Иудаизм был религией отца, христианство стало религией сына. Древний бог-отец отступил в тень Христа, Христос, сын, занял его место – именно так, как желал бы того каждый сын в доисторические времена. Павел, последователь иудаизма, стал его разрушителем. Своим успехом он обязан в первую очередь тому факту, что идеей избавления он освободил человечество от сознания вины; а тем, что он лишил евреев избранности, отказавшись и от ее символа, обрезания, Павел сделал новую религию универсальной и охватывающей все народы без исключения. Возможно, к этому шагу Павла подтолкнула жажда личной мести из-за противодействия, с которым его нововведение столкнулось в иудейских кругах. Но как бы то ни было, восстановлен был характер древней религии Атона, было снято ограничение, связанное с передачей ее другому носителю – в данном случае еврейскому народу.
В некоторых отношениях новая религия являла собой шаг назад по сравнению с иудаизмом, как это регулярно случается, когда в религию силой или с согласия пастырей врывается масса людей из низших слоев общества. Христианская религия не удержалась на высоте одухотворенности, достигнутой иудаизмом. Она перестала быть чисто монотеистической, ибо переняла у соседних народов многочисленные символические ритуалы, вернула образ богини-матери и нашла место для многих политеистических божеств, хотя и поставила их в подчиненное положение. Она не стала закрытой, как религия Атона или ее наследница – религия Моисея, и не устояла под натиском суеверных, магических и мифических элементов, ставших труднопреодолимым препятствием для дальнейшего духовного развития на протяжении следующих двух тысячелетий.
Торжество христианства стало новой победой жрецов Амона над богом Эхнатона спустя полторы тысячи лет, одержанной на этот раз на куда обширной территории. Тем не менее с точки зрения религиозной истории – то есть относительно возвращения вытесненного образа и поступательного развития – иудаизм в известной мере выглядит окаменелостью.
Стоит попытаться понять, почему так случилось, что монотеистическая идея произвела столь сильное впечатление именно на еврейский народ, почему он так крепко за нее держался. Мне кажется, что на этот вопрос можно ответить. Судьба поставила еврейский народ перед лицом величайшего свершения и злодеяния доисторического времени, отцеубийства, заставив евреев повторно его пережить, убив Моисея – великую личность и образ отца народа. То был случай замещения припоминания поступком, с чем мы часто сталкиваемся при психоаналитической работе с невротиками. На побуждение к припоминанию, к чему их подталкивало учение Моисея, евреи реагировали отрицанием содеянного, настаивая на своей верности великому отцу и закрыв себе доступ к тому пункту, с которого позднее Павел начал свое продолжение ранней истории. Едва ли можно считать случайностью, что исходной точкой религиозного творчества Павла тоже стала насильственная смерть другого великого человека – человека, которого считала сыном божьим и долгожданным мессией горстка его последователей в Иудее; человека, которому позже досталась часть детской биографии Моисея; человека, о котором мы – впрочем, как и о Моисее – не знаем практически ничего достоверного, то есть не знаем, был ли он тем великим учителем, какого рисуют нам Евангелия, или привлекательность нового учения объясняется фактом и обстоятельствами его мученической смерти на кресте. Павел, ставший апостолом Христа, не был знаком с ним лично.
Убийство Моисея еврейским народом, – о котором говорит Селлин, нашедший свидетельства о нем в преданиях, и о котором, не приводя никаких доказательств, писал молодой Гёте [63], – является краеугольным камнем нашей реконструкции, связующим звеном между забытым событием первобытной истории и его поздним отголоском и воскрешением, определившим форму монотеистических религий [64]. Весьма привлекательным представляется предположение о том, что раскаяние по поводу убийства Моисея подтолкнуло евреев к желанной фантазии о приходе мессии, который должен вернуться и повести свой народ к искуплению и обещанному мировому господству. Если Моисей был первым таким мессией, то Христос, придя ему на смену, стал его восприемником в этом качестве. Таким образом, Павел имел исторически обоснованное право провозгласить народам: смотрите, мессия действительно явился и был казнен на ваших глазах. В воскресении Христа есть определенная доля исторической истины, ибо он был возвратившимся праотцем, преображенным в сына, занявшего место свергнутого отца.