Истины бытия и познания - Хазиев Валерий Семенович. Страница 16
Второй момент, на который нам бы хотелось обратить внимание, тоже связан с неисчерпаемостью многообразия бытия человека. Та норма «человечности», с которой должно быть согласовано реальное бытие человека, чтобы он был онтологически истинным, это платоновская «идея человека» или «божественный универс» средневековых номиналистов, или «добрый дикарь» Руссо, или «чистая жизнь» Чернышевского, или «естественные права» просветителей и Радищева, или «бог в нас» верующих. И везде этот внутренний эталон по умолчанию считается чем-то упорядоченным, системным, логичным, организованным. И, кажется, лишь у Достоевского впервые возникает ясное осознание, что это не так. Да, внутренний («подпольный») человек, скрытый в нас от нас же самих, имеет много упорядоченных, доступных личному и разумному пониманию моментов. Но это не все. В той части нашего бытия, которая уходит в глубины мироздания (Бога, Неба, Единого, материи, Дао), много еще и хаотичного, абсурдного, немотивированного и недетерминированного, недоступного логическому разумению. А в определение онтологической истинности должны войти не только порядок и логика, но и хаос, и наитие (озарение, интуиция, инсайд). Истинное бытие представляет собой не просто цепочку правильно следующих событий, а кошмарную диалектику порядка и хаоса, логики и абсурда. Онтологическая истинность человека предполагает соответствие человека самому себе во всей полноте, т. е. включая взаимоисключающие противоположности и противоречия. И все это еще выражено в художественно-образной форме литературных образов. Если говорить языком систематики, Достоевский ввел в понимание онтологической истины экзистенциальную диалектику.
Другая великая личность, в художественных образах которой мы находим тоже «иллюстрации» к онтологической истинности человека и мира, в котором он живет, — Л. Н. Толстой.
Его интересовал вопрос о том, есть ли какой-либо нетленный, вечный смысл в нашей бренной жизни. Если такого смысла нет, то все — суета и тлен, пустое томление духа. Остается ли после нас что-либо кроме «светлой памяти»? Явных ответов Толстой не нашел. Но свой вариант стирания грани между жизнью и смертью он предложил. Его концепцию можно было бы назвать примирением и прощением. Если предельно упростить, то мысль следующая. Пугает больше всего момент перехода от жизни к смерти и ожидание этого момента наступления смерти. Чтобы избавиться от переживаний по поводу неминуемой смерти, нужно внутренне смириться с этой необходимостью. Когда это произойдет, человеку вдруг становится легко и светло. Он перестает судорожно цепляться за мелочи, связанные с его собственным «Я», и, чувствуя себя великодушным и благородным, с удовольствием начинает думать и заботиться об окружающих. Так случилось и с Иваном Ильичем Головиным («Смерть Ивана Ильича»), так произошло с Брехуновым Василием Андреевичем («Хозяин и работник»), так случается со многими другими героями его произведений. Если смириться с мыслью о неизбежности смерти, перестаешь ее бояться. Мысль совершенно неубедительная. Но Л. Н. Толстому удается благодаря писательскому таланту сделать эту невероятную мысль ощутимо убедительной в художественной форме. Мы верим живым образам Толстого, они эстетически нам приемлемы, т. е. нам нравятся, и мы хотим и начинаем, хоть немного думать, чувствовать и жить, как они. В истории философии такая мысль уже встречалась. Юм писал: «Ведь стоит нам только убедиться в невозможности удовлетворить какое-либо желание, чтобы само это желание исчезло» {47}. Концепция «опрощения» Л. Н. Толстого в логической форме еще менее убедительна. Если жить очень-очень просто, ну совсем-совсем просто, мы будем жить по естеству в согласии с тем, что есть и что происходит — совершенно несостоятельная идея. Можно стремиться к простоте, когда ты богат, граф и знаменитый писатель. А как быть миллионам, которые еле сводят концы с концами, добывая хлеб насущный? Всякие вычурные потребности и связанные с ними переживания покинут нас, и течение нашей жизни будет равномерным и величественным, как ход событий во вселенной. Событие будет равно своему смыслу. В такой жизни не будет никаких подтекстов, умолчаний и скрытых смыслов. Все просто и цельно так, как оно есть. В таком потоке бытия ничто нас не сможет потревожить и огорчить. Безусловно, Толстовское «опрощение», построенное им на идеализации народной (крестьянской) жизни, очень напоминает идеи принца Гаутамы (Будды), который говорил, что причина наших страданий — желания. Чтобы избавиться от страданий, необходимо избавиться от желаний. Идущий «по пути Будды» освобождался от телесных и духовных желаний и достигал нирваны — абсолютного покоя, безмолвия, бесчувствия и безмыслия. И это состояние «живого трупа», где грань между противоположностями, потерявшими свои определения, исчезает (в том числе между смертью и жизнью), очень и очень напоминает «живую жизнь» Толстого в свете его идеи «опрощения». Увлечения Толстого иногда заводят его слишком далеко. Он прямо призывает к простоте на уровне природы (дерева), как, например, в работе «Три смерти».
Но нас интересуют не достоинства и недостатки философской антропологии Толстого, а его представления об онтологической истинности (правильности, правдивости) мира и человека.
Следует отметить, что одной из специфических черт русской философии является настойчивое употребление категории «правда» вместо «истина». Возможно, это связано с особенностью русского языка, а возможно, дело обстоит более серьезно. Эрн, Франк, Флоренский, Розанов, Леонтьев, Лосев, Бердяев постоянно сбиваются с термина «истина» на термин «правда».
Лев Толостой утверждает, что онтологическая истинность человека в его опрощенности и примирении. Это бытийная истинность, космическая, вселенческая, нетленная. И вот здесь мы неожиданно встречаем общую точку соприкосновения Достоевского и Толстого. В споре старца Зосимы и монаха Ферапонта мы в Зосиме видим одну из черт ереси в русском православии — исихазма (гр. исихия — безмолвие, молчание), свившего гнездо в Оптиной Пустыне и уходящего корнями через Паисия Величковского и Нила Сорского в Византию к Паламе, Григорию Синоиду или еще дальше в VII век к Симону Богослову.
Суть учения вкратце в том, что человеку, отрешенному (по Толстому, «опрощенному») от житейских мелочей, человеку, отошедшему от житейских хлопот, открывается внутренний свет {48}. И в этой «внутренней молитве» человек приобретает нетленные божественные добродетели истинности, красоты и добра. «Добролюбие» — один из основных терминов в учении Паисия Величковского.
В поисках нетленных ценностей и абсолютного добра, которые могли бы обещать человеку счастье, достойное его божественных диапазонов бытия, Достоевский и Толстой пришли к черте, буквально на один шаг отделяющий их от исихазма.
Умиротворенность Зосимы не есть нирваническая пустота, а заполнение собой открывшейся в человеке благодатью того жизненного пространства, которое человек может охватить. Зосима как бы заряжает энергией то жизненное пространство: место, вещи и людей, которые его окружают. Это и есть старчество. После смерти старца (которым, кстати, мог быть и весьма молодой человек, дело не в возрасте, а в той чистой благодатной энергийности) на этом месте ставили храм, куда шли паломники, желающие приобщиться к сохраняющейся там благодатной силе. Зосима ушел от никчемности, от бренности, от суетности жизни, тем самым получив способность облагораживать эту жизнь светом «добролюбия», что и показывает Достоевский.
Толстовское опрощение и примирение с неизбежностью смерти — это тоже не абсолютная безжизненность нирваны, которая, «умерев для жизни земной», потом через медитацию приобретает совсем иную мирозданческую жизнь. У Толстого и Достоевского «аскеза» касается лишь дурного, ложного, уродливого, суетливого, сиюминутного, временного, конечного, очистившись от которых человек открывает в себе опять-таки земную же благодать («добролюбие»). Так разными путями Толстой и Достоевский пришли к общей картине онтологической истинности человека, его истинной власти над самим собой; к той власти, которая дает, по их мнению, человеку возможность стать божественно счастливым. Русская философия, идеалистическая и материалистическая, не осталась вне генеральной трассы развития мировой философии. Она не только восприняла и освоила, но и обогатила мировую философию своим видением рассматриваемой нами темы — онтологической истины (veritas rei — истинность вещи). В понимании онтологической истинности человека русская философская антропология породила массу новых идей, не оцененных по достоинству и по сей день. Ломоносов, Радищев, Чаадаев, декабристы, Герцен, Чернышевский, Соловьев, Бердяев и многие другие создали концепции, к которым философы должны и еще будут неоднократно возвращаться.