Избранное: Социология музыки - Адорно Теодор В.. Страница 18
Семья, происхождение мало что дают для социальных разграничении. Происхождение Моцарта сходно с происхождением Бетховена, то же касается и среды; после того как Бетховен переселился в Вену, среда Бетховена, кажется, была даже выше, чем у материально необеспеченного Моцарта, а разница в возрасте была только в четырнадцать лет. И однако общественная атмосфера, в которой жил Бетховен, где чувствовалось влияние Руссо, Канта, Фихте, Гегеля, совершенно несопоставима с обстановкой, в которой протекала жизнь Моцарта. Можно привести примеры больших совпадений, но в таких поисках соответствий между социальным происхождением и классовой принадлежностью композитора заключена принципиальная ошибка. Что в музыке так называемая социальная позиция композитора не переводится прямо и непреломленно в музыкальный язык – это даже не самое серьезное возражение.
Следует сначала поразмыслить над тем, была ли когда-нибудь, с точки зрения классовой принадлежности ее создателей какая-либо другая музыка, кроме буржуазной, – проблема, которая, между прочим, касается социологии искусства в гораздо более широком смысле. В эпоху феодализма и абсолютизма господствующие классы не столько сами выполняли, сколько направляли и поручали другим умственную работу, которая тогда шла не по очень высокому курсу. Даже если говорить о куртуазных и рыцарских созданиях позднего средневековья, то нужно будет установить сначала, в какой степени поэты и музыканты действительно представляли тот класс, которому формально принадлежали как рыцари. С другой стороны, социальное положение пролетариата в буржуазном обществе в значительной степени препятствовало художественному творчеству рабочих и их детей.
Реализм, который воспитывался материальным недостатком, – не то же самое, что свободное развитие сознания. Тот социальный odium [40], который в течение тысячелетий лежал тяжелым грузом особенно на искусствах, связанных с физическим появлением артиста in effigie [41], на театре, танце и музыки, социально резко сузил круг лиц, из которого набирались артисты. Крупная буржуазия дала тоже немногих музыкантов. Сын банкира Мендельсон, будучи евреем, был экстерриториален по отношению к своей собственной прослойке: гладкость его сочинений имеет что-то общее с чрезмерным усердием человека, не совсем recu [42]. Среди знаменитых музыкантов кроме него только, пожалуй, Рихард Штраус был богат от рождения. Князь Джезуальдо да Веноза[23], индивидуалист, стоявший в стороне во всех отношениях, не поддается современным социологическим категориям.
Обычно композиторы происходили из мелкобуржуазного среднего сословия или из среды самих же музыкантов. Бах, Моцарт, Бетховен, Брамс были детьми бедных, иногда бедствовавших музыкантов; даже Штраус был сыном валторниста. Вагнер происходит из полудилетантской богемы, к которой принадлежал его отчим. Несколько преувеличивая, во всех этих случаях можно было бы говорить с секуляризации типа странствующего музыканта. Музыкальная продукция была обычно делом рук тех, кто, прежде чем стать композитором, уже причислялся к так называемым "третьим лицам", которым буржуазное общество поручает все искусство. Гендель – типичный тому пример. Даже ему, при всей его славе в богатой Англии, не была дана буржуазная обеспеченность и прочность положения, у него были свои ups и downs [43], как и у Моцарта. Если бы уж нужно было конструировать связь между субъективным генезисом и социальным смыслом музыки, то понятие "третьего лица", иногда попадавшего даже в зависимое положение слуги, помогло бы объяснить, почему музыка, как "служение" господину столь долгое время, не противореча, повиновалась социально обусловленным целям.
Пятно бесчестия, которое лежало когда-то на странствующих музыкантах, обернулось послушанием своим работодателям, которое в литературе проявлялось по крайней мере не так откровенно; условия marginal existence [44], когда приходилось ожидать крошек со стола господина и когда для искусства не находилось места в закономерном буржуазном процессе производства, были конкретным социальным предназначением музыки с точки зрения тех, кто ее производил. Композиторов удерживали в такой ситуации – анахронизм! вплоть до середины XIX в., следовательно, уже в условиях развитого буржуазного общества: их произведения, давно уже ставшие рыночным товаром, ввиду отсталости авторского права не давали им достаточных средств к существованию даже тогда, когда театры богатели на них. Это, прежде всего, судьба Вагнера в годы эмиграции.
Эрнст Ньюмен[24] с полным правом указал на то лицемерие, с которым возмущались пристрастием Вагнера к роскоши и долгам. В течение десятилетий буржуазное общество скрывало от него ту прибыль, которую немецкие театры без тени смущения клали в свой карман, – гонорары за "Тангейзера", "Лоэнгрина" и "Летучего голландца". Из знаменитых композиторов Пуччини и Штраус были, по-видимому, первыми, кто получил всю капиталистическую прибыль от своей продукции; до них Россини, Брамс и Верди по крайней мере достигли благополучия, Россини благодаря протекции Ротшильдов. Общество контролировало музыку, удерживая композитора на короткой, но совсем не золотой цепи; ситуация потенциального просителя никогда не благоприятствовала социальной оппозиции. И потому на свете так много веселой и радостной музыки.
Но если даже обратиться к сфере, где социальную дифференциацию музыки можно, казалось бы, установить прежде всего – к сфере социального одобрения, рецепции музыки, то и здесь вряд ли можно найти строгую и обязательную связь между музыкой и ее идеологической функцией. Ввиду бессознательного и подсознательного восприятия музыки большинством слушателей и ввиду трудности давать словесный отчет о ней эмпирическое изучение этого вопроса рискованно. Так или иначе, если брать за основу статистических выборок грубо формулированные тезисы – от "мне нравится" до "мне не нравится", можно было бы получить какие-то результаты, и еще большего можно достичь, если статистически изучать в разных социальных прослойках, какие радиопрограммы обычно слушаются.
Если еще нет данных, оправдывающих категорические утверждения, очевидной кажется гипотеза о том, что отношение между различными типами музыки и социальным расслоением более или менее соответствует той их оценке, которая дается им в культурной атмосфере общества, престижу, накопленному различными типами. При том огрублении, которому неизбежно подвергается постановка таких вопросов со стороны статистических процедур, такие гипотезы должны упрощаться до возможного предела своей содержательности, например, музыка highbrow существует для верхних слоев, middlebrow – для средних, lowbrow [45] – для низших.
Можно опасаться того, что результаты, полученные эмпирически, действительно не очень отличаются от этого; стоило бы только выработать некоторую аксиологическую иерархию музыки (которая, надо заметить, не совпадает с аутентичным качеством); такую иерархию могла бы выработать комиссия авторитетов, и эта иерархия тут же обнаружилась бы в членении групп слушателей. Тогда получилось бы так, что элитарно настроенные носители культуры, представители образованности и материального благосостояния, наслаждались бы общечеловеческим смыслом Девятой симфонии или таяли, созерцая любовное томление великосветских дам и господ, как в "Кавалере роз", или же совершали паломничества в Байрейт. Люди из групп с более скромными доходами, но с чувством достоинства своего сословия и со склонностями к тому, что они называют культурой, откликались бы тогда больше на развлечения уровня "выше среднего", как, например, сюиты из "Арлезианки", менуэт из ми-бемоль-мажорной симфонии Моцарта, Шуберт в переложении, интермеццо из "Сельской чести" и т.п. И так ряд продолжался бы вниз с дурной бесконечностью (через синтезированную народную музыку с накладной бородой для сельской местности) и т.д., вплоть до бездонных пропастей адского юмора. Те же немногие, кто не стремится к развлечению, распределились бы, вероятно, на этой схеме в соответствии с тем, что позволяет ожидать их типологическое описание.