- Лукач Георг. Страница 8
О том, насколько не всерьез относился я к этой самокритике, свидетельствует факт, что поворот в фундаментальной установке, который лежал в основе тезисов (правда, не получая в них сколько-нибудь адекватного выражения), с этой поры определил руководящую нить моей дальнейшей теоретической, равно как и практической деятельности. Само собой понятно, что даже самый сжатый очерк этого процесса уже больше не вмещается в рамки данных размышлений. Лишь в качестве документального подтверждения того, что здесь речь идет не о субъективной фантазии автора, но об объективных фактах, я приведу некоторые относящиеся к «Тезисам Блюма» [11] замечания Йожефа Реваи (1950-го года), где он, как ведущий идеолог партии, изображает мои тогдашние литературные воззрения как прямые следствия «Тезисов Блюма»: «Кто знаком с историей венгерского коммунистического движения, тот знает, что литературные воззрения, отстаивавшиеся товарищем Лукачем в 1945–1949 годах, находятся во взаимосвязи с его гораздо более ранними политическими воззрениями, которые он отстаивал в конце 20-х годов применительно к политическому развитию в Венгрии и стратегии коммунистической партии» [12].
Этот вопрос имеет еще и другой, более важный для меня аспект, благодаря которому происшедший здесь поворот приобретает совершенно четкий облик. Читателю этих работ станет ясно, что к решению активно примкнуть к коммунистическому движению меня весьма существенным образом побудили также этические мотивы. Когда я делал этот шаг, я не догадывался, что на целое десятилетие превращаюсь тем самым в политика. Так распорядились обстоятельства. Когда в феврале 1919 года был арестован Центральный Комитет партии, я опять-таки посчитал своим долгом принять предложенное мне место в созданном взамен его полу подпольном временном ЦК. Дальше драматической чередой последовали Народный комиссариат просвещения в Венгерской Советской Республике и политический народный комиссариат в Красной Армии, подпольная работа в Будапеште, фракционные битвы в Вене и т. д. И только теперь передо мной вновь выросла реальная альтернатива. В результате моей внутренней приватной самокритики созрело решение: коль скоро моя правота была настолько очевидной, насколько это имело место, и коль скоро, тем не менее, я вынужден был потерпеть столь оглушительное поражение, то, стало быть, весьма проблематичными являются мои практическо-политические способности. Поэтому я способен был отселе со спокойной совестью отказаться от политической карьеры и вновь сконцентрироваться на теоретической деятельности. Я никогда не раскаивался в этом решении. (Этому отнюдь не противоречит, что в 1956 году я вынужден был принять пост министра. Соглашаясь на это, я заявил, что делаю это лишь на переходный период, на время обострения кризиса; как только последует консолидация, я немедленно уйду в отставку).
В анализе моей теоретической деятельности в более узком смысле после выхода в свет «Истории и классового сознания» я перепрыгнул через полдесятка лет и только сейчас могу несколько более обстоятельно остановиться на произведениях этого периода. Нарушение хронологии является правомерным потому, что теоретическое содержание «тезисов Блюма» составляло тайный terminus ad quern моего развития, о чем я, естественно, не подозревал даже в самой отдаленной мере. И только тогда, когда я начал применительно к конкретному и важному вопросу, в котором сходились самые различные проблемы и определения, преодолевать комплекс внутренне противоречивого дуализма, с конца войны характеризовавшего мое мышление, — только тогда можно было считать закончившимися годы моего учения марксизму. Теперь следует очертить это развитие, завершением которого как раз и являются «тезисы Блюма», основываясь на моей тогдашней теоретической продукции. Мне кажется, что зафиксированная с самого начала ясность относительно того, куда вел этот путь, облегчает задачи такого изложения, в особенности, если принять во внимание то, что в это время я концентрировал свою энергию, прежде всего, на практических задачах венгерского коммунистического движения, и что моя теоретическая продукция состояла преимущественно из работ, написанных по случайным поводам.
Уже первая и самая большая по объему из этих работ — попытка нарисовать интеллектуальный портрет Ленина — является, в буквальном смысле слова, случайной работой. Сразу после кончины Ленина мой издатель предложил мне написать короткую монографию о нем; я последовал этому предложению и закончил это небольшое произведение за немногие недели. Оно знаменует собой шаг вперед в сравнении с «Историей и классовым сознанием» постольку, поскольку концентрация внимания на великой модели помогла мне постичь понятие практики более ясно, в более истинной, онтологичной, диалектической взаимосвязи с теорией. Естественно, перспектива мировой революции виделась здесь с позиций 20-х годов, однако отчасти благодаря опыту, накопленному за прошедшие короткие промежутки времени, отчасти благодаря концентрации на духовной личности Ленина, ярко выраженные сектантские черты, присущие «Истории и классовому сознанию», стали несколько приглушаться и заменяться чертами, более близкими действительности. В послесловии, которое я недавно написал для отдельного переиздания этого небольшого исследования [13], я пытался более подробно, чем в нем самом, выявить в его фундаментальной установке то, что я все еще считаю здоровым и актуальным. Главное при этом состоит, прежде всего, в том, чтобы понять Ленина не как простого, теоретического продолжателя Маркса и Энгельса, не как гениально прагматического «реального политика», а в его истинном духовном своеобразии. Предельно лаконично этот образ Ленина можно очертить так: основой его теоретической мощи является то, что каждую категорию, — сколь бы абстрактно-философской она ни была, — он рассматривает с точки зрения ее действия в рамках человеческой практики, и что одновременно при анализе всякой деятельности, который у него всегда основывается на конкретном анализе данной конкретной ситуации, он ставит этот анализ в органическую и диалектическую связь с принципами марксизма. Таким образом, в строгом смысле слова, Ленин не является ни теоретиком, ни практиком, он является глубоким мыслителем практики, страстным поборником перевода теории в практику; он является человеком, чей проницательный взгляд всегда направлен на те точки перегиба, где теория переходит в практику, практика в теорию. Тот факт, что духовные рамки моего старого исследования, несущие на себе отпечаток исторического времени, когда развертывалась эта диалектика, все еще характеризуются типичными чертами 20-х годов, — этот факт, правда, смещает кое-что в интеллектуальной физиономии Ленина, который особенно в последние годы своей жизни гораздо дальше шел в критике современности, чем данный его биограф. Но все-таки мой портрет по существу правильно передает ее, современности, главные черты, ибо теоретический и практический жизненный труд Ленина был также объективно и неразрывно связан с подготовкой революции 1917 года и ее неизбежными последствиями. Тот отсвет, который бросает на мой портрет менталитет 20-х годов, как мне кажется сегодня, придает некий не совсем идентичный, но все-таки и не полностью чужеродный нюанс попытке адекватно понять специфическую особенность этой великой личности.
Все остальное, что я писал в последующие годы, является лишь работой по случайным поводам, не только внешне (по большей части это рецензии на книги), но также внутренне, так как я в поисках новой ориентации стихийно пытался прояснить свой собственный путь в будущее посредством отграничения от чуждых воззрений. По содержанию самой важной из этих работ, наверное, является рецензия на книгу Бухарина (для сегодняшнего читателя уместно заметить мимоходом, что в 1925 году, когда она была опубликована, Бухарин, наряду со Сталиным, был важнейшей фигурой руководящей группы в ВКП(б); разрыв между ними состоялся лишь через три года). Самая позитивная черта этой рецензии — конкретизация моих собственных взглядов в области экономики; она проявляется прежде всего в полемике против широко распространенного мнения, столь же свойственного коммунистическому вульгарному материализму, сколь и буржуазному позитивизму, будто в технике следует видеть объективно-побудительный и решающий принцип развития производительных сил. Очевидно, что тем самым утверждается исторический фатализм, исключаются [из философского поля зрения] человек и общественная практика, насаждается представление о том, что техника действует как общественная «природная сила», как «естественная закономерность».