Республика словесности: Франция в мировой интеллектуальной культуре - Зенкин Сергей. Страница 48

Обусловленная отчасти политическим давлением извне, неестественно долгая «послежизнь» Московско-тартуской школы уже в 1980-е годы, закрытость возможностей открытой самокритики и размежеваний в структуралистском лагере привели к преимущественному влиянию именно постмодерной проблематики для российской мысли 1990-х годов и к фактическому отсутствию собственно постструктуралистской теории в России, которая не сводилась бы к реферированию и пересказу франко-американского оригинала. Французская авангардная теория 1960-х и последующих десятилетий в России 1990-х годов обеспечивала тот более или менее когерентный и крайне облегченный пиджин-язык, в рамках которого концептуально озабоченный филолог, читающий художник и поэт, печатающийся в интеллектуальной периодике философ или модный (кино)критик могли понимать друг друга, причащаться к современности и удостоверять свою общую «продвинутость» относительно более консервативного в интеллектуальном и эстетическом плане мейнстрима. Французское происхождение большинства модных новинок интеллектуального багажа минувшего десятилетия во многом продолжало давнюю культурную специализацию основных европейских языков в России, восходящую еще к XIX веку: восприятие в самых общих параметрах французского по преимуществу как языка культуры, в то время как английский считался скорее языком цивилизации, а немецкий — науки (строгой, сухой и систематической). Не случайно уже на излете современного французского интеллектуального бума Сергей Зенкин отметил признаки своеобразного фетишизма иностранного, которым наделяются переводные тексты с высоким культурным статусом в рамках отечественной традиции [240].

Язык французской теории оказался — не только в постсоветской России — наиболее рафинированным и конгениальным для описания как культурных инноваций, так и более общих трансформаций стилей жизни и самих условий человеческого существования последних десятилетий XX века (это в особенности касается таких антагонистичных мыслителей, как Бодрийяр и Бурдье). Релевантность этого языка обеспечивалась за пределами гуманитарной и эстетической сфер, в первую очередь в плане нужд методологической саморефлексии социальных наук. Историки школы «Анналов» уже к концу 1960-х годов создали общий концептуальный аппарат, позволяющий по-новому представить сам характер и параметры исторического процесса как такового [241]; интерес к «истории ментальностей» в последующие годы был мало связан с постструктуралистскими веяниями. В первую очередь усилиями А. Я. Гуревича (которого печатали и в «Трудах по знаковым системам») отечественная медиевистика еще с 1970-х годов ориентировалась именно на достижения своих французских коллег, и переводы книг и статей Ле Гоффа, Броделя, Вейна или классических трудов М. Блока и Л. Февра в 1990-е годы продолжали и закрепляли интеллектуальную гегемонию «Анналов» в России, при всех признаваемых там и здесь трудностях и проблемах [242]. Вместе с тем показательно, что важнейшие тенденции исторической теории последних десятилетий — лингвистический поворот или прагматический поворот — не были связаны с постструктурализмом напрямую. К сожалению, на русский переведено ничтожно мало важнейших в этом плане работ Мишеля де Серто и Бернара Лепти.

После господства в отечественной теоретической социологии 1960–1970-х годов схем структурно-функциональной социологии Парсонса постсоветское время можно считать началом полномасштабного пришествия французской социологии в Россию: наряду с трудами теоретических антагонистов — функционалиста Раймона Будона и сторонника деятельностной парадигмы Алена Турена, главной фигурой современной французской социальной теории в России стал Пьер Бурдье. Бурдье столь важен для обсуждения рецепции французской теории в России 1990-х годов потому, что его социоанализ предлагает не только новый горизонт и уровень социологического объяснения, но также затрагивает пределы собственно философии как дисциплины, а также основания гуманитарного знания в целом, и литературоведения в частности [243]. Несомненно возросший интерес к теоретическому наследию Бурдье с начала нового столетия свидетельствовал о парадигматическом сдвиге от постмодернистского эстетизма и специфического «иррационализма» к рационалистической предметной и социально ангажированной рефлексии не только в рамках рецепции французской теории, но и в самих российских науках о человеке.

Здесь необходимо указать, что ключевым обстоятельством рецепции французской теории в России 1990-х годов был ее деполитизирующий характер. От несомненно гошистской, радикальной и маргинальной направленности рефлексии, прямо связанной с 1968 годом и разными формами антисистемного сопротивления, воспринята была скорее именно маргинальность. Притом это выпадение из мейнстрима воспринималось как залог и составная часть последующего несомненного триумфального признания (признания коммерчески выгодного, окупившего изначальную «бесприютность»), В первое десятилетие существования молодого российского капитализма антибуржуазная фронда французских интеллектуалов воспринималась еще как авангардная причуда (характерной была нескрываемая ирония М. Мамардашвили по поводу политических взглядов Делёза или демонстративное отсутствие переводов Альтюссера [244]).

Политический характер своей теоретической работы настойчиво подчеркивал, особенно в последние годы жизни, Пьер Бурдье; ему принадлежит также важный анализ институционального аспекта интеллектуальной эволюции; в частности, «эксцентрического», опосредованного американской рецепцией признания французских философов-постструктуралистов во Франции, именно в рамках философского сообщества (в «Homo Academicus»). Так, очень важным институциональным фактором рецепции французской мысли в постсоветской России была активная внешняя культурная политика правительства Франции по расширению влияния французского языка и искусства; в рамках программы «Пушкин» были изданы практически все переводные книги французских теоретиков, о которых идет речь в данной статье.

Отметим главные вехи французской интеллектуальной революции в России 1990-х годов. Вначале важнейшим было формирование институций, организующих и упорядочивающих это влияние: лаборатории постклассических исследований (ныне — сектор аналитической антропологии) в Институте философии РАН, издательства «Ad Marginem» и др. Заметной в истории рецепции французской мысли была полемика философов и филологов середины 1990-х годов («Философия филологии»), отчет о которой был опубликован в 17-м номере «НЛО» [245]. Столкновение филологов — ревнителей строгого знания — с генерализующим пафосом философов уже продемонстрировало, сколь по-разному самые талантливые гуманитарии России воспринимают современную французскую мысль. Споры о характере и качестве русских философских переводов с французского (с участием С. Зенкина, М. Рыклина, Н. Автономовой, Б. Скуратова и др.) также отражали разность понимания статуса и познавательной функции философского текста в культуре [246]. Принципиальное расхождение предметной работы в локальном масштабе, с одной стороны, и ориентации на глобальную востребованность и остроактуальность, с другой, окончательно выявилось к завершению 1990-х годов. Символом масштабной перемены стала идеологическая эволюция издательства «Ad Marginem». Опубликованная в журнале «Логос» в 2000 году беседа руководителя издательства Александра Иванова с филологами Вадимом Рудневым и Драганом Куюнджичем (и последующими комментариями С. Ромашко, А. Неделя, В. Малахова и др.) была посвящена судьбам и перспективам западной славистики, точнее, ее теоретической отсталости и, как следствие, недовостребованности на Западе в условиях исчезновения советской угрозы [247]. Теоретическая насыщенность, кажется, в последний раз была сопряжена в этих рассуждениях с недостаточной востребованностью нашей — или славистской — интеллектуальной продукции; далее установочные тексты А. Иванова содержали отсылки уже только к необходимости: а) отражать живой отечественный контекст вместо заведомо вторичных переводов и б) выйти из гетто либеральной интеллигенции к новому массовому читателю [248]. Переориентация одного из ведущих интеллектуальных издательств страны (начинавшего фактически как орган Лаборатории постклассических исследований Института философии) с печатания Деррида на издание романов Проханова очень ясно подвела черту под целым этапом развития интеллектуальной истории России. Именно на рубеже 1990-х и 2000-х годов появился целый ряд важнейших изданий, без которых разговор о рецепции в России текстов современной французской теории был бы заведомо неполным: это и «Фигуры» Женетта, и главные работы Делёза, и антология «Французская семиотика: от структурализма к постструктурализму», и, наконец, две важнейшие книги Деррида «О грамматологии» и «Письмо и различие». Переводы этих двух последних от их написания отделяло более тридцати лет и почти четверть века — от английского издания. «Догоняющая» парадигма теоретического развития наглядным образом исчерпывала себя: речь шла о переходе к полноценному автономному интеллектуальному существованию. Хронологическое совпадение «конца» французского влияния с дефолтом 1998 года (и, добавим, уходом Ельцина) уже стало предметом весьма радикальных соображений А. Пензина о смене интеллектуальных приоритетов отечественной мысли [249]. Дилемма продаваемости или радикализации современного российского интеллектуала «после эпохи переводов» отражает очень сложные и болезненные процессы самоопределения в условиях складывающейся потребительской культуры, отнюдь не либерального среднего класса и нового взаимоотчуждения интеллектуалов, власти и общества.