Дени Дидро - Длугач Тамара Борисовна. Страница 34
Наш друг г-жа де Мо писала мне в это самое время по поводу аббата, что «миг спокойствия лучше, чем вечность славы, и что, если бы ее внукам угрожала опасность быть великими людьми, она каждое утро секла бы их у подножия алтаря славы». Вместо того чтобы внушить им отвращение к славе, она, может быть, научила бы их только тому, что славы нельзя добиться без опасности и без наказания; возможно также, ее мучительный урок имел бы удачный результат, задуманный ею. Следствие вашей жалкой и пошлой дилеммы и ее удивительного воспитания — это угасание племени великих людей; это внушение презрения к тем из наших сограждан, враги которых всегда обитали в храмах, дворцах, судах — трех логовах, из которых вышли беды нашего общества. О, полезная и удобная доктрина для притеснителей! В первый миг веселья я пошлю нашему другу огромную благодарность от имени всех негодяев мира.
Если вы искренни, мне вас жаль. Я пожалел бы вас гораздо больше, если бы вы не были искренни. Я предпочитаю, чтобы вы были плохим логиком, а не лицемером. Лицемер вы или плохой логик, я ручаюсь, что вы не опубликуете эту дилемму, которую вы мне высказали с таким [высокомерием]. Но если нужно обратиться за советом к терпению или злопамятству его противника, то можно ли найти предмет достаточно пустячный, чтобы высказываться о нем без трусости или безумия?
Маленький пророк из Боэмишброды, когда вы говорили о Шассе, что «он жестикулировал и упивался собственными словами до неприличия», или вам нечего было его бояться и вы были очень неблагодарны, очень жестоки, очень трусливы, нападая на него в его положении, высмеивая и изгоняя со сцены человека, который доставлял нам удовольствие и получал наши рукоплескания в течение многих лет и которому старость, отняв у него голос, оставила редкостный талант великого актера; или может случиться, что этот человек, сохранивший на подмостках некоторое достоинство, придет однажды утром (что у него это было задумано, мне известно от него самого, но вам это не известно) просить вас протянуть ему руку помощи или благосклонно принять от его руки хороший удар шпагой прямо в грудь. И вы были достаточно безумны, чтобы вызвать убийство из-за насмешки.
А «Послания с посвящениями» г-же де ла Марк и г-же де Робек, разве они изобличают вас в трусости или безумии? И заметьте, что в них нет ничего от шутника или от моралиста; замысел первого — обидеть и нанести вред; второй ставит своей целью быть полезным и исправлять. Шутник должен иметь в виду врага; моралист, конечно, также должен иметь в виду врага, но он пишет, не думая о нем.
Друг мой, будьте фаворитом вельмож; служите им, я согласен на это, хотя ваш талант и ваши годы могли быть использованы более достойным образом; но не будьте их защитником ни устами, ни сердцем. Или же, судимый божьим судом, перед которым вы ссылались на тех, кто распоряжался моим временем, свалитесь в котел, где веки вечные будут поджариваться и покровители, и все окаянное племя людей, пользующихся покровительством. Вы мне ответите, лучше ли поджариваться на том свете, чем на этом в добрый час!
Я читал обращение к Людовику XVI; оно просто, патетично, почтительно и благородно; там есть все, что было важно сообщить молодому государю. Там ничего нет слишком много и ничего — слишком мало. Тот, кто скажет о нем иначе, обратит на себя самого его последние строки. Мое мнение — это мнение двух писателей, являющихся знатоками красноречия, которые судили об аббате «sine ira, sine studio» [22].
Но, говорите вы, большая часть идей этого послания заурядна. Это возможно, но от этого они не становятся менее истинными, и их нельзя было бы слишком часто повторять государям, если они именно такие, какие от них скрывают и какие для их славы и счастья их подданных им больше всего надлежало бы знать. Но полезный человек — это не всегда тот, кто говорит что-то новое, а красноречивый человек — почти всегда тот, у кого есть талант своей речью влечь людей к доблестным поступкам и любви к истине, которые стары как мир. И что можно придумать нового об обязанностях государей? В целом мы свели их, и давно уже, к таланту хорошо говорить, а этот талант — не слишком заурядный.
Если он написал о том из государей, перед которым вы особенно преклоняете колени, что это великий человек, но злой человек, тиран, опасный сосед, ненавистный монарх, то что он высказал такого, чего не знала бы вся Европа? Но найдите мне у какого бы то ни было автора более прекрасную страницу, чем у него. Если я хотел бы упрекнуть его в чем-нибудь, то только в том, что он расхваливал несколько сверх меры действие, блеск которого был омрачен личным интересом.
Просматривая его сочинения, потомство не скажет: «В те времена были безумцы и трусы…», а будет говорить: «Были люди возвышенные, красноречивые и великие мыслители». Какая другая нация имеет своего Рейналя? Никакая, даже Англия; мой друг, нужно уметь судить, как потомство.
И когда отрубили голову Цицерону и его язык был проколот женой Антония, а голова и руки были выставлены на трибуне для торжественных речей, было весьма неясно, за что осуждают его — за трусость или безумие: за безумие, если он предвидел судьбу, которая его постигла; за глупость или трусость, если он ее не предвидел. Что мы думаем об этом сегодня? То, что будут думать о Рейнале через двести лет. Если наши должностные лица, виновники ненависти к старому глупому придворному, навлекают на него позор, то века обратят его против них.
Если в статьях аббата имеются заурядные истины, то разве в них нет истин великих, новых, смелых, выраженных ярко и сильно? Устарелая истина приобретает в голове гениального человека, под пером великого писателя новую силу, невыразимое очарование. Если вы поразмыслите над этим, то увидите, что прекрасное всегда есть лишь нарядно одетый здравый смысл. Но как бы ни было элегантно и богато платье, если под ним нет здравого смысла, то мы имеем дело или с софистом, или с пустым острословом.
В вашей дилемме, например, есть ум, но в ней нет здравого смысла, потому что здравый смысл не очень-то зауряден.
Великий вред преследования заключается в том, что за небольшой промежуток времени нация становится несправедливой и малодушной; и не вдруг к человеку возвращается его естественное благородство, тот божественный характер, который тираны и палачи никогда не уничтожат, характер, который заставлял и всегда будет заставлять человека совершать честные и опасные поступки среди окружающих его бесчестных людей, обвиняющих его в трусости и безумии.
Нужно больше, чем талант Тома, больше, чем бесстыдство Сегье, чтобы отнестись с пренебрежением к сочинению, в котором, я считаю, каждое слово, каждую строчку, каждую страницу пронизывают разум, просвещенность, сила, изящество, беспредельная любовь к людям, — сочинению, ни одного параграфа которого ни вы, ни я, ни другие, кого уважают и ценят больше нас, не смогли бы написать. Если бы меня уверяли, что десять человек потратили пятьдесят лет своей жизни, чтобы собрать бесконечные подробности, наполняющие эти огромные тома, я не удивился бы.
Прочтите страницы о памятниках, которые нации, столь же трусливые, сколь и безрассудные, воздвигают своим притеснителям, и скажите мне, совсем ли там нет новых идей о столь избитом предмете. Прочтите страницу о приютах и найдите там заурядное, если вы на это отважитесь. Прочтите надгробное слово Элизе Дрейпер и постарайтесь написать лучше. Что касается меня, то я нахожу в нем простоту древних и изящество современных. Там есть с полсотни отрывков, подобных этим.
«Но, — добавите вы, — у него нет умеренного тона истории». И что мне за дело, до какого тона он дошел, лишь бы только это был тон его века, который для него не хуже другого; лишь бы он меня наставлял, волновал, изумлял. Фукидид не писал историю, как Ксенофон, Ксенофон — как Тит Ливий, Тит Ливий — как Саллюстий, Саллюстий— как Тацит, а Тацит — как Светоний. Вольтер отнюдь не писал историю, как аббат де Верто, или аббат де Верто — как Роллен, Роллен — как Юм, а Юм — как Робертсон. Разве философ трактует историю, как ученый, ученый — как моралист, холодный моралист — как красноречивый человек? Так вот, Рейналь — это историк, какого еще не бывало; тем лучше для него и тем хуже для истории. Если бы с самого начала история схватила бы и потаскала за волосы гражданских и религиозных тиранов, я не думаю, чтобы они от этого стали лучше, но от этого их еще больше ненавидели бы, а их несчастные подданные, быть может, стали бы от этого менее терпеливы. Ну, хорошо, вычеркните из заглавия его книги слово «история» и замолчите. Книга, которую я люблю и которую ненавидят короли и придворные, — это книга, порождающая Брутов. Пусть ей дают какое угодно название.