Эвмесвиль - Юнгер Эрнст. Страница 23
Признаюсь: нередко по вечерам я наслаждаюсь созвучием того, что происходит в нашем ночном баре, с жизнью — при древних властителях — Сикиона, Коринфа и Самоса, но прежде всего Сиракуз. Переплетение всего и вся, принявшее мировые масштабы, имеет своим следствием, среди прочего, и то, что появляются «солитеры», то есть таланты, которые не привязаны к определенному ландшафту или традиции. Они, точно «одинокие вершины», возвышаются над равниной. Так, правда, не может образоваться стиль. Потому что нет объединяющего такие таланты места, нет обмена среди равных, стоящих на более высокой ступени, нет пестрого портика с колоннами, нет ателье мастера. Порой кажется, будто плоскостное напряжение разрядилось шаровой молнией.
Уже не привязанный к определенному месту и времени, значимый индивид свободен в своих передвижениях. Крупные и мелкие властители стараются приковать его к себе; они его присваивают. Желтому хану больше нравятся планирующие умы, архитекторы для азиатских резиденций, его партнеру по игре — художники и метафизики. Таких, правда, в Эвмесвиле видишь не постоянно, а лишь как редких гостей, попадающих к нам проездом. Мне, однако, хватает и того, что я слушаю разговоры между Кондором, Аттилой и Домо. Впрочем, и от миньонов, когда к ним обращаются с вопросом, можно услышать поразительные ответы. Я имею в виду тех гладковолосых пажей, чьи профили словно вырезаны в карнеоле. Позднее эти мальчики нередко попадают на высокие должности.
Поздний диадох, стало быть? Мы не зря живем в Эвмесвиле. Один историк сказал об Эвмене, что из всех необходимых для диадоха свойств ему недоставало лишь подлости; то же относится и к Кондору. А еще ему не хватает жестокости; он даже испытывает к ней отвращение.
Однако я спрашиваю себя, почему бы мне не выбрать более удовлетворительное сравнение. Виной тому, должно быть, разжижение — как когда вновь и вновь заваривают чай, подливая кипяток ко все той же заварке. Мы живем за счет органической субстанции, которая уже в большой мере израсходована. Ужас ранних мифов, Микены, Персеполь [97], древние и более молодые тирании, диадохи и эпигоны, упадок Западной Римской и потом Восточной Римской империй, князья эпохи Ренессанса и конкистадоры, сверх того экзотическая палитра от Дагомеи до ацтеков — — — кажется, будто все мотивы уже использованы, их не хватает ни для деяний, ни для злодеяний — они годятся самое большее для блеклых отголосков.
Как историк, я умею не поддаваться такому пессимизму, поскольку передвигаясь в истории словно по залу с картинами, окруженный шедеврами — — — они хорошо знакомы мне по моим исследованиям. Но лишь освободившись от всякого рода привязанностей, я постигаю их ранг. Я ухватываю человеческое качество глубоко под живописными слоями: в Каине и Авеле, в князе, как и в грузчике.
15
Итак, я всегда нахожусь при исполнении служебных обязанностей — как на касбе, так и в городе. Если бы я целиком и полностью вернулся к преподавательской деятельности, мне бы пришлось отказаться от обязанностей здесь наверху, но я в любом случае считаюсь «сочувствующим» власти и как таковой известен не только Кондору и его штабу, но и его противникам. Я вынужден с этим считаться, хотя, как уже говорилось, мое сочувствие имеет свои границы.
Я имею обыкновение делать различие между тем, что думают обо мне другие, и собственной самооценкой. Другие определяют мой социальный статус, который я — опять же, конечно, в известных границах — воспринимаю серьезно. И я им доволен. Этим я отличаюсь от большинства жителей Эвмесвиля, которые не довольны ни тем, что они получают, ни тем, что собой представляют.
С не меньшими основаниями я мог бы сказать, что я не доволен своим положением и не принимаю его всерьез. Это касалось бы тогда положения нашего города как такового, отсутствия в нем некоего центра, который только и может придавать смысл обязательствам, сопряженным со всякой должностью, и всякому вообще роду деятельности. Здесь же больше не ценят ни клятву, ни жертвоприношение.
Тем не менее там, где возможно все, ты и себе можешь все позволить. Я анарх — и не потому, что презираю авторитет, а потому, что нуждаюсь в нем. Следовательно, я не неверующий, а человек, ищущий то, что достойно веры. Я себя чувствую как невеста, сидящая в своей комнате: она чутко прислушивается, чтобы уловить даже самые тихие шаги.
Мои притязания — хоть и не вполне, но в значительной мере — основываются на полученном мною образовании: я историк и как таковой знаю, чего можно ожидать от идей, живописных полотен, мелодий, архитектурных сооружений и человеческих характеров.
Мое сегодняшнее положение — это положение техника на предприятии по сносу зданий, специалиста, который работает с чистой совестью, поскольку знает, что замки и соборы, да даже и старые бюргерские дома давным-давно снесены. Я — лесоруб в лесах с тридцатилетним оборотом рубки; если хоть один режим продержится так долго, он может считать, что ему повезло.
Лучшее, чего мы вправе ожидать, это скромная легальность — о легитимности не может быть и речи. Гербы лишились своих инсигний или заменены флагами. Дело, впрочем, не в том, что я жду, как Шатобриан, возвращения вспять или, как Бутфо [98], — циклического повторения; пусть этим занимаются, в политическом аспекте, консерваторы, а в аспекте космическом — астрологи. Нет, я надеюсь на равноценное этому, даже на более сильное, — и не только в человеческой области. Нагльфар [99] уже выдвинулся на поддающуюся расчетам позицию.
То, что я смотрю на себя с известным юмором, когда читаю лекции перед аудиторией, которая клюет только на самую примитивную однодневную наживку, — неизбежно. Змея здесь превращается в дождевого червя. Ощущение уместности того, что я делаю, скорее возникает тогда, когда я в форме стюарда обслуживаю Кондора и его гостей.
Итак, свои дела я воспринимаю серьезно в пределах некоего целого, которое из-за его убожества отвергаю. Важно, что отрицание это касается именно целого, а не его части — консервативной, реакционной, либеральной, ироничной или какой-то иной, поддающейся социальному определению позиции. От смены слоев в условиях гражданской войны с ее постоянно ужесточающимися требованиями следует держаться подальше.
Учитывая все это, я, конечно, могу воспринимать всерьез то, чем здесь занимаюсь. Я знаю, что подстилающая порода сдвигается, как, например, при оползне или лавине, — но именно поэтому соотношения верхних слоев, в их частностях, остаются ненарушенными. Я косо лежу на некоей покосившейся поверхности. Дистанции между людьми не меняются. На обманчивой почве я вижу их даже отчетливее. То, что люди так упорно удерживаются на краю бездны, даже вызывает мое сочувствие.
Иногда я вижу их так, словно брожу по улицам Помпей незадолго до извержения Везувия. Это — наслаждение для историка и, в еще большей степени, его боль. Когда мы видим, как человек делает что-то в последний раз, пусть даже всего лишь съедает кусок хлеба, это действие поразительным образом обретает в наших глазах глубину. Мы принимаем участие в преображении эфемерного в сакральное. Мы догадываемся, что в какие-то времена такое зрелище было повседневным.
Итак, я лишь присутствую при происходящем, как если бы Эвмесвиль был моим сном, игрой или даже экспериментом. Это не исключает внутреннего участия, какое мы испытываем, когда в театре нас захватывает игра актеров.
Вследствие такого взгляда на вещи я охотней общаюсь с Виго и Бруно, чем со своим родителем и братцем. Будь я похож на них, я бы выбрал себе занятие, никоим образом меня не интересующее, как бы я на него ни смотрел — сверху, снизу, справа или слева.