Эвмесвиль - Юнгер Эрнст. Страница 69

*

Если история и имеет какую-то тему, то это не тема воли, а тема свободы. В этом заключается риск истории — — — с некоторыми оговорками можно даже сказать: ее задача. Свобода у всех общая, и все же она неделима; разнообразие в эту ситуацию привносит воля.

Некоторое время назад мне довелось проводить в институте Виго семинар: «Луций Юний Брут и Марк Юний Брут [307] — сопоставление с любой точки зрения». Эта тема обеспечила мне весьма неоднородную аудиторию.

Первый, полумифический Брут сразил последнего римского царя, его исторический потомок убил первого цезаря — оба совершили это собственноручно. С первого началась, а со вторым закончилась пятисотлетняя история Римской республики. Поэтому на примере этих двоих можно проследить существенные различия — к примеру, между общественной волей и волей массовой или же между обоснованным согласием или несогласием, с одной стороны, и аккламацией — с другой. Переходные состояния описаны поэтами — например, в знаменитой речи Антония над трупом Брута [308].

Я не хочу останавливаться на подробностях. Поучительным для меня было то, что слушатели в обоих случаях выказывали сочувствие тираноубийце. (Брут — одна из образцовых фигур и для моего папаши.) Но выявление различий давалось им тяжело. Я готов допустить, что это непросто, поскольку отчасти связано с проблемой свободы.

Уже здесь мы сворачиваем на неверный путь, поскольку свобода не представляет собой проблемы. Она неделима и потому не находится нигде, где можно что-то просчитать, измерить и проанализировать, — то есть не находится во времени и в пространстве. Во времени она лишь постигается — например, в последовательности политических систем; в пространстве же ее ощущают все — начиная от птицы, которая бьется о прутья клетки, и кончая народом, сражающимся за свои границы. Снова и снова индивид выступает как исполнитель свободы: как триумфатор или как мученик, который неизбежно терпит из-за нее крушение и гибнет.

Здесь начинается трагедия историка. Он должен проводить различия, но не вправе принять чью-либо сторону. Его должность — должность судьи в царстве мертвых: он должен измерить свободу Брута по отношению к свободе Цезаря.

*

Все-таки этот семинар не остался совсем безрезультатным. Хотя порой я и спрашивал себя, что я тут делаю, — когда стоишь на кафедре, приступы самоотчуждения неизбежны, — он в какой-то мере повлиял на мою оценку нынешней ситуации, а возможно, также слегка подпортил мою политическую репутацию. То, какие периоды истории выбирают для себя интеллигентные представители среднего класса и как именно эти периоды истолковывают, — своего рода прогноз на будущее. Кратер, давно охладевший, начинает работать. Брут снова пробуждается. Спартак возвращается. Барбаросса в Кифхойзере [309] уже шевельнулся. Потом начинается кипение в сольфатарах [310], в городских предместьях.

Как бы то ни было, в то время мои экскурсии к верховьям Суса участились. Я перенес туда и часть своей рукописи. Этим, между прочим, объясняются некоторые повторы в тексте. Время влияет на такие работы не только тематически, но и чисто технически. Когда кредиторы растаскивали наследство Бальзака, улица была усыпана разрозненными листами. Но что с того? Достаточно, что рукопись была однажды написана; авторство принадлежит Универсуму. В конечном счете нет разницы между сожженной и исписанной бумагой, между мертвой и еще живой субстанцией.

Великий цезарь, ставший комом глины,
Заткнул дыру на севере близ льдины [311].
*

С другой стороны, у меня оказалось два-три слушателя, которые не полностью погрузились в злободневность и которых волновал не только номос, но и этос истории [312]. Я привел их в сад Виго, и их участие в наших сборищах вознаградило меня вполне. А сверх того вознаградило то молчаливое согласие, которое объединяет нас, когда над касбой стоит луна. Каждый преподаватель знает, как осуществляется такой отбор.

На что способен Виго, стало понятно уже по первому комплекту учеников, насколько об этом вообще может идти речь применительно к Эвмесвилю. Сделанная мною оговорка говорит в их пользу, я имею в виду тех, кто вошел в этот комплект, — — — людей послезавтрашнего и позавчерашнего дня, то есть сегодня не имеющих никакого веса. Для них имя Виго стало mot de passe [313]. Разумеется, огромный потенциал Виго отмечается и общественным сознанием, но… примерно так, как воспринимается застрявшая в теле заноза. Как заноза Виго воздействует прежде всего на преподавательскую коллегию.

Без сомнения, приятно, когда тебя несет большая волна современности и со всех сторон раздаются возгласы, подтверждающие твою правоту. Все это приводит к коллективному самодовольству. Но когда ты слышишь, как в качестве элитарной мудрости преподносится то, что наскучило тебе уже за завтраком, при просмотре газетных передовиц, это не может не раздражать.

*

Земля всегда во всем участвует. Брут, первопредок, был Тупицей [314]. Его так прозвали за то, что он, ощутив грозящую опасность, повел себя по-идиотски. Он сопровождал сыновей Тарквиния к Дельфийскому оракулу, где они спросили, кто получит наследство отца; и в ответ услышали: «Тот, кто первым поцелует мать». На обратном пути Брут, будто случайно упав, коснулся губами земли; так пророчество исполнилось.

Вероятно, я слишком много внимания уделил островам, но для анарха это важнейшая тема, поскольку он ведет одинокое — как бы островное — существование. Когда Синдбад, спустившись по реке Тигр, через Персидский залив и Аравийское море попадает в Индийский океан, он покидает исторический и даже мифический мир. Здесь начинается царство грез, интимнейшего внутреннего преобразования; здесь все запрещено и все разрешено. Мореплаватель страшится своих грез — но и торжествует над ними как их изобретатель, создатель.

Островной песок слепит глаза: это кораллы, измельченные прибоем до атомов. Однако энергия коралловых садов сохранилась; она невредимой прошла через великие мельничные жернова мира. Этот остров, он мог бы быть и рыбой, которая дремлет на солнце, пока на спине ее вырастают пальмы.

*

Вернемся, однако же, к Эвмесвилю: наши острова заселены недовольными, из общины которых вскоре вылупливается старое общество со всеми его достоинствами и недостатками. Эти недовольные воспринимают остров как междуцарствие, как пересадочную станцию в путешествии к лучшему миру. Так бредут они от одной институции к другой — вечно недовольные, всегда разочарованные. Из той же оперы — их приверженность к подвалам и мансардам, к изгнанию и тюрьмам, а также к ссылке, которой они еще и гордятся. Когда же государственное здание, наконец, обрушивается, они оказываются первыми, кого оно убивает. Почему же они не знают, что, при всех изменениях, мир остается неизменным? Да потому, что они не находят пути в собственные глубины, к себе самим. А ведь только там сохраняется сущность, там — надежность. Им же приходится гибнуть из-за самих себя.

Анарх, может, тоже не минует тюрьмы — как одной из случайностей существования. Но, если такое случится, он будет искать вину у себя. Проплыл ли он слишком близко к Сцилле, слишком близко к Харибде? Поверил ли пению сирен? Одиссей не заткнул себе уши — это он предоставил делать матросам; но, чтобы насладиться волшебным пением, он велел привязать себя к мачте. Он сам себя запер. Так и тюрьма порой превращается в остров — в оплот свободной воли, в твою собственность.