Язык философии - Бибихин Владимир Вениаминович. Страница 25
Как могло случиться, что мы привычно понимаем трансценденцию, существо черты, как то, что снова за чертой, и хуже — как нечто уже лишившееся права даже на ту ограниченную долю разнообразящей перемены, в которой вся заманчивость здешнего мира? Он приемлем постольку, поскольку не впал в энтропию, — а трансценденции мы отказываем в пестроте, видя там безграничную монотонность?
Вся трансценденция в своей сути есть черта, чье передвижное присутствие в нашем мире придает земному существованию остроту. Другое такое, какое мы знаем по опыту черты: в принципе неуловимое, отличное от самого себя. Настоящая проблема человека, выбравшегося из платоновской пещеры, не в том чтобы привыкнуть к блеску дня — такое после упражнения стало бы всё‑таки возможно, — а в том что Солнце там ослепляет каждый раз заново. Оно в себе такое, что с ним невозможно освоиться. Оно другое не один раз по отношению к бледным теням, а всегда. «Солнце каждый день новое» (Гераклит, фр. 6). Аристотель, цитирующий это место Гераклита, уточняет: «Солнце вечно новое постоянно», ἀεὶ νέος συνεχῶς. В другом всё другое не только по отношению к бедной пестроте нашего мира, который разнообразно расчерчен чертой словно для того чтобы скрыть, что в конечном счете он везде один и тот же, а другое по существу, другое вечно.
Вечность по–гречески эон, слово того же корня, что наше юный. По–гречески юный — νέος: новыйи молодойодновременно. Вечно то, что ново в смысле юности. Хочется сказать: вечное это то, что всегда ново. Однако это последнее выражение — ловушка, попав в которую мы уже не сумеем понять вечность. Всегда —по–гречески ἀεί, т. е. опять же вечно. Всегда ново —всё равно что вечно ново.
Что такое вечное? Занимающее всё время? Но говорят: время — образ вечности. Если так, мы не можем сказать, что вечное — это занимающее всё время: прообраз не определяется своим изображением. Скорее время определяется из вечности. Каким образом время получает себя от вечности? Оно отрезок вечности? Но вечное ни в своей бесконечности, ни в своей новой юности не может делиться. Вечность присутствует во времени не отчасти. Новость как существо вечности составляет существо времени. Время есть там, где новое отграничилось от старого. Или новое и есть сама временная граница? Во всяком случае, время по своему существу есть присутствие вечного: нового. Время получается оттого, что есть — дано и дается — небывалое. Вовсе не так, что если есть время, будет и событие. Скорее наоборот. Мы говорим: время тянется, а ничего не происходит. Мы можем еще сказать: время остановилось. Или: безвременье. Биологически мы живы, но времени нет. Сейчас много говорят о конце истории. Она иссякла не потому, что прервались причинно–следственные цепи — все тянутся, — но потому, что в век планетарной техники, в век постава новое событие стало невозможным. Будущее колонизировано планированием, в нем может произойти только запрограммированное или подлежащее программированию. Запрограммированное не событие, как и незапрограммированное — тоже не событие, а повод расширить сферу знания и планирования. Событие тогда в принципе исключено. То, что раньше было событием, стало теперь частью, проблемой или задачей постава. Для всего небывалого в принципе заранее есть или должны быть готовы способы обращения с ним. Новое стало очередным. В очередном вечность как безусловная новизна скрыта. Когда нет события с его новым — не еще одним, а другим, — история окончилась.
Мы говорим: у нас нет времени, мы заняты. Чем мы заняты? Разным. Но мы никогда не заняты новым, юным. Мы заняты всегда очередным. Нельзя сказать: у меня нет времени, потому что я занят новым. Новым мы не занимаемся: новым мы бываем захвачены. И именно потому, что, занятые, мы не можем допустить для себя и до себя ничего нового, у нас и в нас нет времени. Время есть только там, где есть новое. Мы заняты —обманывающее выражение. На самом деле нас никто не захватил и ничто не захватило, заняли мы на самом деле и продолжаем занимать сами себя. Совсем другое начинается, когда мы по–настоящему захвачены. Захватить может только новое. Когда мы захвачены событием — а ничто другое нас не захватит, — мы никогда не говорим и нам не придет на ум сказать что у нас нет времени. У захваченного — увлеченного — как раз оказывается время. «У дня обнаруживается сотня карманов, если имеешь что вложить» (Ницше).
Гераклит не сказал, что рядом с вещами, помимо вещей есть огонь, например далеко от остывшей земли, в небе. Он сказал, что вещи обмениваются на огонь как на золото (фр. 30 и 90). У вещей есть золотое обеспечение. Огонь ἀείζῳον, вечно живой. Стало быть, нет такого времени, когда огня нет. Значит, пункт обмена не там и тогда, а здесь и теперь. Обмениваются все вещи. Обмен начинается с ближайшего: с обмена зрения на другое.
Разве человек недостаточно зорок? Он много видел, много познал и не перестал еще познавать тем зрением, которое у него есть, не всё досмотрел, что можно им увидеть. Почему обычное зрение не годится философу? с какой стати Гераклит думает, что мнение — падучая болезнь? кто диктует, кто сказал, что теперешнего зрения человеку мало?
Сказала правящая молния. Вернее, не сказала, а слепит как солнце, и тем, что выводит зрение из строя, на сам ом деле обличает его. Ослепляя, она требует от человека другого зрения. Которого у него нет? Или оно неким образом у него всегда уже было и сейчас есть? Видит ли человек правящую молнию? может ли быть такое, чтобы он не видел самое ослепительное, всё определяющее? Может. Так в эпилептическом припадке больной ничего не воспринимает; так мертвый перестает ощущать. Надо проснуться, выздороветь, ожить. Трудность в том, что просыпаться надо от того, что человек принимает за бодрость, выздоравливать от того, что считает здоровьем, оживать от того, что кажется полной жизнью. Молния не еще более полная, а другая жизнь. Войти в безусловно другое так же трудно, как проникнуть внутрь черты, одномерной границы. Это в собственном смысле слова невозможно, как проникнуть внутрь того, что лишено пространства. Там нет места, где поместиться. Пробраться внутрь черты способно только то, что само стало чертой. Увидеть молнию можно только через нее же. Существо молнии в том, что она делает всё вдруг видимым и отчетливым. Чтобы увидеть ее, насколько ее можно увидеть, надо ее сказать, изъяснить, воспроизвести собой. Молния требует от человека невозможного, превосхождения самого себя, выхода за свои пределы. Правящая молния ждет от человека шага навстречу себе через не могу.
В этом смысле более поздний философ говорил, что человек есть то, что должно быть преодолено. Человека, homo, римляне понимали через humus, землю, почву. Греки понимали его примерно так же. Прометей вылепил его из глины или же люди возникли из камней. Тело человека земляное, каменное, глинистое, и его надо в непрестанном труде перекапывать. Человек сам по себе как бы только на то и годен, чтобы себя раскапывать. Гераклит имел право сказать: «Я докопался, доискался до самого себя» (фр. 101 ἐδιζησάμην). Раскапывая, человек видит в своей глине мертвеца, живой труп, и, похоже, о безжалостности к мертвому в себе говорит фр. 96: «Трупы подлежат выбрасыванию в большей мере, чем нечистоты». То же слово δίζημαι, что во фр. 101 сказано о докапывании до самого себя, во фр. 22 относится к исканию золота. «Ищущие золота перекапывают много земли и находят его мало». Но если бы не перекапывали, много и неустанно, то и совсем бы не нашли. Во всяком случае, есть для чего искать. У Макробия говорится, что Гераклит называл душу искоркой звездной природы (А 15).
Как же так? Все вещи обмениваются на огонь, мир имеет обеспечение в золотой валюте, и только человек, лучшее, способнейшее, разумнейшее из всех существ, не имеет? Почему он земля, подлежащая перелопачиванию, глина, камень, тлен, кладбище мертвецов, которых надо выбрасывать дальше чем нечистоты? почему человек, как все вещи, не обеспечен золотом? Но дело в том, что человек среди всех вещей как раз невстречается. Он всегда то, до чего надо доискаться; он задание самому себе. В нем надо разобраться, разобрать его за нагромождением вещества, раскопать.