Язык философии - Бибихин Владимир Вениаминович. Страница 9
Если знание о том, что знак есть знак, предшествует знаку и из самого знака не вычитывается, т. е. без наполнения значительностью события фигура не становится знаком, то не распространяется ли зависимость от значительности вообще на всё что есть в знаке? В самом деле, что мы понимаем, когда понимаем знак? Его самого? Ситуацию? Его и ситуацию вместе?
Допустим, человек на большом расстоянии от нас машет рукой. В человеке для нас всё значимо, начиная с его простого присутствия. Другое дело — значение того, что значимо. Совсем не обязательно оно должно быть нам сразу понятно. Мы можем колебаться, означает ли увиденный нами жест наступление грозы, приглашение «посмотрите, как всё хорошо кругом», констатацию «всё складывается так, что хуже некуда» или что‑то еще. Но мы можем и не придать вовсе никакого значения конкретно этомужесту. Прежде чем спросить, как происходит понимание знака, значение которого еще не определилось, надо решить, обязательно ли за знаком следует понимание. По–видимому, нет. Знак не относится к пониманию так, как причина относится к следствию. За знаком может не следовать ни понимания, ни даже попытки его понять. Если такая попытка всё же имеет место, она следствие опять же не знака самого по себе, а нашей захваченности. Как значительность или отсутствие значительности, так и выбор между пониманием и непониманием знака диктуется не знаком, а событием.
Наконец, понимание знака вовсе не осмысление устройства, природы и особенностей его фигуры. Когда мы говорим «понимание знака», то подразумеваем вовсе не понимание его как вот этой конкретной вещи, фигуры. Понять вещь — это увидеть, вглядываясь, вещь такой, какая она есть. Понимать знак мы начинаем, наоборот, когда перестаем сосредоточиваться на его фигуре (как при быстром чтении «проглатываем» слова) и начинаем видеть за ним то, на что он указывает; когда смотрим уже не на знак; когда переводим с него взгляд на другое.
Могут возразить: при понимании вещи мы ведь тоже перестаем видеть ее внешность, усматриваем ее суть. На суть же вещи указывает и знак. Имя вещи есть поэтому сама вещь. Русское имяславие (о. П. А. Флоренский, А. Ф. Лосев, о. С. Н. Булгаков) утверждает: имя Божие есть Бог. Бог присутствует в Своем имени. И аналогичным образом всякая вещь присутствует в своем имени настолько, что приходится спросить, способна ли она вообще присутствовать иначе чем в имени. Вещь либо вообще присутствует благодаря своему имени, либо имя есть печать, подтверждающая присутствие вещи. Похоже таким образом, что мы вовсе не отворачиваемся от слова, чтобы обратиться к вещи, коль скоро слово — весть самой вещи, а то и само ее присутствие в пространстве мира. Выходит, слово не знак или во всяком случае оно такой знак, который указывает сам на себя и сам же оказывается тем, на что указывает. Вещь значима постольку, поскольку присутствует, а присутствует она не помимо слова.
Вместо того чтобы разбирать эту последнюю линию мысли, задумаемся о том, что с нами происходит. Мы мечемся от полной непричастности знака к вещи до отождествления имени и вещи. Почему знак кажется и совершенно несамостоятельным — и частью вещи, и отсылающим к другому — и собирающим внимание на себе? Что это за природа, с которой мы тут встретились? Не напали ли мы на след чего‑то особенного, к встрече с чем не были вполне готовы?
Назовем свойство знака указывать на самого себя, указывать на любую вещь, быть прозрачным для вещи, выносить любую вещь в пространство присутствия, совпадать с ней в ее кажимости и ее сути, превращать вещь в себя, оставаться другим вещи, отсылая от себя к вещи, всемогуществомзнака. Не то что существует знак и его всемогущество, а знак неким образом и есть всемогущество. Всемогущество предполагает способность возникнуть из ничего. Знак возникает из ничего, поскольку любая вещь, любой жест (звук тоже жест) или их отсутствиемогут оказаться знаком.
Здесь нужно решительно поставить на место сознание, которое давно заявляет в области знака о своих правах. Значительность якобы приписывается вещам нашим сознанием, которое выводит вещи из «индифферентного резерва» и наделяет их смыслом, как прожектор высвечивает отдельные предметы. Как если бы не был значим сам мир или как если бы не было мира до и без нашего сознания; как если бы сознание могло извлекать из себя и раздаривать значительность, не встретив сначала что‑то значимое на улице. Выведение значительности из акта сознания, будто бы наделяющего вещи смыслом, — это уход от ответа перед смыслом, который просто естьи не дожидается, чтобы сознание санкционировало его своим актом. Отвечать этому смыслу для сознания значило бы распрощаться со своим царственным положением в сердцевине вещей. Претензия сознания считать себя инстанцией, раздающей значительности и создающей знаки, не шокирует своим абсурдом только потому, что еще раньше того оглушает громадностью заявки. Не верится, что блеф может быть таким грандиозным. В голове не помещается, что за этим блефом может быть только голая пустота. Мы простодушно даем сознанию аванс: а вдруг оно не зря берет на себя так много, вдруг оно еще покажет свою силу, например интегрировавшись в какое‑то планетарное сознание; или с помощью йоги подключившись к сверхсознанию; или еще каким‑либо трюком взвинтив себя до ноосферы.
Естественный язык естествен не потому, что врожден нам от природы, а в другом смысле: чтобы быть языком, он не нуждается в выполнении каких‑либо предварительных условий. Ему «естественно» быть языком. Слово значит, намекает, указывает и отсылает без того, чтобы кто‑то сначала об этом условился. Мы не условливаемся слышать в словах то, что мы в них слышим. Перешагивать через принятое значение мешает обычай. Обычай совсем другое дело, чем акт сознания, условность или договор.
Обычай, конечно, может быть временно потеснен договором. Естественный язык вымывается, как вымывается и выветривается гумус. Целые поля словаря переходят в разряд условных знаков. Из слов вытесняется их обычное, неподготовленное значение; идеологическим сознанием словам назначаются новые значения. Слово однако всегда сопротивляется нажиму, хотя с каждым обновлением сознания переделка в условные знаки планируется в принципе для всего словаря. Осуществлению замысла каждый раз мешает слабосилие идеологического сознания, которому никогда не хватает энергии на завершение предпринимаемых им начинаний.
Ясно, какая черта знака позволяет превращать его в условный: понимание знака не диктуется самим знаком и не вытекает из него как следствие из причины. С другой стороны, вымывание естественного языка, превращение его в терминосистему, отказ от естественного языка в случае если он не поддается манипуляции — это тоже процесс, который нельзя остановить договором. Язык настолько естествен, что нельзя условиться держаться обычного значения слов. Когда от слова Россия отказались, оно не заметило этого и продолжало свою историю вместе с существом, которое за ним стоит. Когда ему было приписано условное идеологическое значение, оно продолжало неофициально жить с видоизменившимся смыслом. Но если ему попытаться официально предписать теперь, чтобы оно вернулось к своему старому значению, оно на корню станет условным знаком и перестанет естественно означать то, что означает, потому что каждый раз придется сверять с идеологическим сознанием, действительно ли смысл, в каком мы собираемся применить это слово, есть его обычный или принятый смысл. Когда сознание начинает следить за тем, чтобы слово применялось именно в своем естественном принятом смысле, для языка не остается места. Естественный, он же родной, язык не знает, каким он должен быть, он просто такой какой есть.
Переделка слов в условные знаки происходит по существу когда сознание делает чужой язык предметом познания. Языковой барьер для переводчика поэтому не столько незнание, сколько наоборот знаниечужого языка, т. е. отказ ему в статусе естественности. Язык, становящийся предметом знания, ускользает от нас. Знаниеязыка оставляет нас за его порогом.