Путешествие через эпохи - Кузнецов Борис Григорьевич. Страница 29

Разумеется, Леонардо не говорил о таких глубоких и неявных основаниях различий между обстановкой во Флоренции в 70-е годы и позднейшими условиями его деятельности. Подобные историко-культурные соображения могли появиться у собеседника Леонардо, посетившего XVI век из будущего, что является прерогативой человека, передвигающегося на машине времени. Для него беседа возле портрета Моны Лизы обладала несомненным подтекстом, констатацией связи между живописью Леонардо, впечатлениями окружающей жизни и общественными и эстетическими идеалами художника и мыслителя. Общим для жизни Леонардо, для его отношения к науке, технике, культуре, для его живописи, для его представления о мире было то, что можно назвать динамизмом, убеждение в ценности движения и изменения, перенос внимания на то, что математики и физики назвали впоследствии производной по времени.

Атмосфера непрерывного преобразования культуры во Флоренции во времена его юности стала эталоном, с которым Леонардо сравнивал последующие этапы своей жизни. Живопись охватывает не застывшее мгновение, а мир в движении, бесконечно малые элементы мира как переменные и поэтому реальные объекты. Наука воспринимает мир как совокупность процессов, как движение того, что традиция считала неподвижным. Таковы были исходные идеи Леонардо.

Размышления о связи динамического искусства Возрождения и динамического представления о мире и о его познании привели к решению посетить XVII век.

Возрождение в целом представлялось мне подготовкой идей Бэкона, Галилея, Декарта и Ньютона. Для эпох, когда меняются фундаментальные представления (в том числе для нашего ХХ столетия), необходимы такие поездки в прошлое и ретроспективные оценки. В данном случае меня интересовала драматургия Шекспира [152]как реализация того, что обещало искусство Возрождения, и философия Бэкона [153]как реализация перспективы итальянской натурфилософии XV–XVI веков. Таким образом, появилась своеобразная «шекспиро-бэконовская проблема». Ее можно было разрешить в беседе с одним из двух корифеев английской культуры XVI–XVII веков. Я выбрал Бэкона и посетил его в Грейсинне в 1625 году.

Я рассказал Бэкону о «шекспиро-бэконовской проблеме» в той несколько анекдотической форме, какую она приняла с самого начала в середине XIХ века, и даже рассказал об его отдаленном потомке Дэлии Бэкон, которая сидела в Стратфорде у могилы Шекспира, надеясь получить из загробного мира доказательства того, что ее предок был автором шекспировских драм. Я рассказал и о «шекспиро-бэконовском шифре». Все это я изложил в виде предположения о будущей полемике. Рассказ показался Бэкону забавным. Он долго смеялся. Затем взял с полки вышедший на два года ранее, в 1623 году, фолиант, изданный Юлингом и Конделем. Перелистывая Шекспира, Бэкон говорил о действительной связи идей «Нового Органона» и образов «Гамлета», «Отелло» и других шекспировских драм.

По мнению Бэкона, творчество Шекспира в целом — это апофеоз мысли, даже там, где человек поглощен чувством. Даже в драме «Отелло». Объятый ревностью, порывистый Отелло не так уж далек от размышляющего Гамлета, укоряющего себя за то, что мысль тормозит действие. Доверие Отелло к наветам Яго — это доверие к силлогизму. А в финале колебаний Гамлета — такой взрыв действия, который почти не оставляет в живых свидетелей драмы. Поэтому и сонеты Шекспира с их усложненными силлогизмами не являются чужеродным элементом его творчества. А потрясающая диалектика речи Ричарда Глостера [154], обращенная к королеве Анне [155], у тела убитого короля?! Мысль и логика обладают в драмах Шекспира такой мощью, потому что они исходят из действия и ведут к действию. Но ведь и новая наука, которой Бэкон посвятил свою жизнь (он повторял эту ретроспективную оценку своей жизни с большой энергией: значение «Органона» компенсировало жизненные неудачи его автора), — это неразрывность мысли и действия: мысль без эксперимента не приводит к достоверным результатам, как и действие без мысли. Душа современной науки, говорил Бэкон, эксперимент, мысль, проверенная действием, действие, вытекающее из мысли. Бэкон говорил также о значении отдельного события, отдельного эпизода в драмах Шекспира, в частности в хрониках. Шекспир описывает моменты, когда в результате одной реплики, в течение одной сцены, не говоря уже об одной битве, весь исторический процесс меняет свое направление. Именно в таком результате — воздействии прошлого на локальное событие и в воздействии этого события на будущее — состоит историческое значение реплики, решения, сцены, битвы.

Бэкон не проводил параллелей с наукой, но мне, человеку иной эпохи, знающему идеи Бэкона в их классической реализации, становилось ясным, что мысль о мгновении, когда отношение приращения пространства к приращению времени определяет ход событий, мысль, высказанная в конце XVII столетия Ньютоном и Лейбницем, имеет свою предысторию в начале века в творчестве Бэкона и свой поэтический эквивалент в творениях Шекспира.

Для основного вопроса, который меня занимал, — связи характерной для Возрождения тенденции освобождения и автономии здесь-теперь с подготовкой новой науки, с подготовкой дифференциального представления о движении — мне показались существенными и другие замечания Бэкона о Шекспире. Именно в таком освобождении состояла основная задача карнавальной культуры с ее сенсуализмом, с ее защитой локального здесь-теперь от поглощения в универсалиях. Этой задаче служило и карнавальное снижение сюжетов народных представлений, и карнавальные стихи Лоренцо Великолепного. И в этом же потоке, размывавшем и разрушавшем средневековые статистические устои, родился весьма карнавальный образ Фальстафа. Бэкон сочувствовал Фальстафу — антипуританскому и вполне раблезианскому чревоугоднику, который потом деградировал в «Виндзорских кумушках» и возродился в «Двенадцатой ночи» в виде сэра Тоби. В этом сочувствии, как мне показалось, таилось интуитивное ощущение близости карнавальной культуры к новой динамической картине мира, освобожденной от статических абсолютов и божественного провидения.

Но фальстафиана — только первый этап поэтического эквивалента нового представления о мире и о человеке. Творчество Шекспира соответствует всем сторонам культуры XV–XVI веков, является их дальнейшим развитием и продолжением. Когда Бэкон говорил о Шекспире, мое сознание все время возвращалось к впечатлениям Возрождения и к героям древности — любимым героям гуманистической среды, с которой я недавно соприкасался. Сам Бэкон сравнивал героев Шекспира с героями древности. В отличие от гуманистов предыдущего века и представителей классицизма следующего века Бэкон видел в древности детство цивилизации, а в Возрождении и новом времени — ее зрелость. Соответственно образы Шекспира казались ему несравненно более мощными и сложными, чем образы «Илиады» и «Одиссеи». В этой связи было сказано, что любовь Ромео, ревность Отелло, мысль Гамлета — это нечто более значительное, чем античные образцы, чем чувства античных героев. Я сейчас, как отчасти и раньше, буду излагать не столько слова Бэкона, сколько ассоциации, пробужденные словами мыслителя XVII века в сознании, полном представлениями и понятиями ХХ века. Бэкон говорил о превышающем античные образцы уровне мыслей и чувств героев Шекспира. При этом он выделял Гамлета. Бэкон сравнивал его, как и других героев Шекспира, с героями греческого эпоса и затем с историческими личностями — героями Плутарха. И те, и другие — боги, полубоги и равные полубогам — подчинены фатуму. Ими управляет равная себе статическая необходимость, статическая гармония. Античные герои подобны телам физики и космологии Аристотеля: они стремятся к своим естественным местам, и смысл того, что происходит в мире, сводится к восстановлению нарушенного космического равновесия, к возвращению тел на их естественные места после того, как насильственные движения удалили их оттуда.