Конец науки: Взгляд на ограниченность знания на закате Века Науки - Хорган Джон. Страница 33
— В периоды депрессии я чувствую себя полным идиотом, — ответил он. — Я играю с очень примитивными игрушками. — Он добавил, что пытается не очень привязываться к своим собственным идеям. — Иногда модели очень странные, и если относиться к ним слишком серьезно, есть опасность попасть в капкан. Я бы сказал, что это походит на бег по очень тонкому льду на поверхности озера. Если бежишь очень быстро, то можешь не утонуть и пробежать большое расстояние. Но если остановишься, чтобы подумать, том ли направлении бежишь, то можешь провалиться и утонуть.
Похоже, Линде говорил, что его цель как физика — не достижение решения, не поиск Ответа, и даже просто какого-то ответа, а продолжение движения. Линде боялся мысли о конечности. Его теория о самовоспроизводящейся вселенной в этом свете имеет смысл: если вселенная бесконечна и вечна, то такова и наука, поиск знаний. Но даже физика, придерживающаяся этой теории вселенной, предполагал Линде, не может быть близка к окончательному решению.
— Например, сюда не включается сознание. Физика изучает материю, а сознание — не материя.
Линде соглашался с Джоном Уилером, что реальность может быть в некотором смысле «участвующим» явлением.
— Пока ты не сделаешь измерения, нет вселенной, ничего, что можно назвать объективной реальностью, — сказал Линде.
Линде, как Уилер и Бом, казалось, мучился от мистических томлений, что одна физика не может решить всё.
— Есть какой-то предел у рационального знания, — сказал он. — Один из способов изучить иррациональное — это прыгнуть в него и просто медитировать. Другой — это изучить границы иррационального инструментами рационального.
Линде выбрал последний вариант, потому что физика предлагала путь «не сказать полную чушь» о происходящем в мире. Но иногда, признался он, «я впадаю в депрессию, когда думаю, что умру как физик».
Миф надувания
Тот факт, что Линде завоевал такое уважение — он получил предложения нескольких американских университетов перед тем, как выбрал Стэнфорд, — является свидетельством как его риторического искусства, так и недостатка новых идей в космологии. Тем не менее к началу девяностых годов надувание и многие другие экзотические идеи, возникшие из физики частиц в предыдущем десятилетии, начали терять поддержку основных астрофизиков. Даже у Дэвида Шрамма, который как бык толкал вперед надувание, когда я встретился с ним в Швеции, зародились сомнения, я понял это, разговаривая с ним несколько лет спустя.
— Мне нравится надувание, — сказал Шрамм, подчеркнув слово «нравится», — но оно никогда не может быть всесторонне подтверждено, потому что не рождает никаких уникальных предсказаний, предсказаний, которые не могут быть объяснены каким-то другим путем. Надувание их не дает, — продолжал Шрамм, — в то время как с Большим Взрывом дело обстоит иначе. Красивое фоновое космическое излучение с обилием легких элементов говорит вам: «Вот они». Нет другого способа получить эти результаты.
Шрамм признавал, что астрофизики пытаются прорваться дальше, вглубь, к началу всех времен, их теории становятся более умозрительными. Космологии нужна унифицированная теория физики частиц для описания процессов в самом начале существования Вселенной, но подкрепить теорию, объясняющую всё, может оказаться очень сложно.
— Даже если кто-то предложит по-настоящему красивую теорию, типа теории суперструн, ее никак не протестировать. Так что на самом деле получается, что ты, когда делаешь прогнозы, а затем проверяешь их, не разрабатываешь научную методику. Никаких экспериментов нет. Это, скорее, просто математическая логичность.
Может ли так случиться, что его область в конце концов придет к тому, что станет интерпретацией квантовой механики, где эстетическими в первую очередь являются стандарты?
— Вот это и есть настоящая проблема, — ответил Шрамм. — Пока кто-то не предложит тесты, мы находимся в большей степени в философии, чем в физике.
Тесты должны представить Вселенную такой, какой мы ее наблюдаем, но это, скорее, получается постсказание, а не предсказание.
Всегда возможно, что теоретические объяснения черных дыр, суперструн, «это из частицы» Уилера и другой экзотики смогут сделать какой-то прорыв.
— Но пока кто-то не представит окончательные и бесповоротные тесты, — сказал Шрамм, — или нам не посчастливится найти черную дыру, которую мы сможем острожно исследовать, мы не получим никакой «эврики», дающей уверенность в том, что знаешь ответ.
Поняв значимость того, что он сказал, Шрамм внезапно стал вести себя подобно работнику службы по связям с общественностью. Тот факт, что у космологов столько трудностей в продвижении вперед, за модель Большого Взрыва — это хорошийзнак, настаивал он, прибегая к очень знакомому аргументу.
— Например, при смене столетий физики говорили, что большая часть проблем физики решена. Есть несколько надоедливых маленьких проблем, но в основном все решено. А мы обнаружили, что это неверно.
Фактически наши находки обычно служат подсказкой, что грядет еще один большой прорыв. Как раз тогда, когда думаешь, что виден конец, обнаруживается, что это путь к совсем новому взгляду на Вселенную. И я думаю, вот что случится: мы стремительно наберем высоту и увидим то, чего не видели раньше. Мы решим надоедливые проблемы, которые раньше не могли решить. И я ожидаю, что решение этих проблем приведет нас в абсолютно новую, богатую и удивительную область. Дело не умрет [79].
Но что если космология ужепрошла свою кульминационную точку, в том смысле, что почти нет надежды на какие-либо эмпирические сюрпризы, такие же глубокие, как теория Большого Взрыва? Космологам везет, если они что-то знают определенно, заявил Ховард Джорджи (Howard Georgi), физик, занимающийся физикой частиц в Гарвардском университете.
— Я думаю, что на космологию надо смотреть как на историческую науку, как на эволюционную биологию, — сказал Джорджи, веселый розовощекий мужчина. — Люди пытаются смотреть на современную Вселенную и экстраполировать в другую область то, что интересно, но опасно делать, потому что могут быть несчастные случаи, имеющие серьезные последствия. Астрофизики усиленно пытаются понять, что может быть случайным и какие свойства являются постоянными. Но эти аргументы трудно понять, чтобы быть на самом деле убежденным.
Джорджи предположил, что астрофизики приобретут немного человечности, если прочитают книги биолога Стивена Джея Гоулда (Stephen Jay Gould), который обсуждает потенциальные трудности реконструирования прошлого, основанные на нашем знании настоящего (см. главу 5).
Джорджи засмеялся, возможно, поняв невероятность того, что кто-то из астрофизиков последует его совету. Как и Шелдон Глэшоу, чей кабинет находился дальше по коридору, Джорджи когда-то возглавлял поиск теории физики, объясняющей всё. И как Глэшоу, Джорджи в конце концов стал поносить теорию суперструн и другие теории-кандидаты на звание теории, объясняющей всё, которые не могут быть протестированы, а поэтому являются ненаучными. Судьбы физики частиц и космологии, отметил Джорджи, в некотором роде переплетены. Астрофизики надеются, что унифицированная теория поможет им понять происхождение Вселенной более четко. Наоборот, некоторые физики, занимающиеся физикой частиц, надеются, что вместо земных экспериментов они смогут найти подтверждение своих теорий, глядя в телескопы на края Вселенной.
— Это кажется мне слишком большим преувеличением, — спокойно заметил Джорджи, — но что я могу сказать?
Когда я спросил его о квантовой космологии, области, исследованной Хокингом, Линде и другими, Джорджи хитро улыбнулся.
— У простого физика, занимающегося физикой частиц, такого, как я, есть проблемы в этих неисследованных водах, — сказал он.
Он находил работы по квантовой космологии и все эти разговоры о червоточинах, путешествиях во времени и вселенных-детках довольно забавными, подобными чтению Книги Бытия. Что касается надувания, то это «великолепный научный миф, который по меньшей мере так же хорош, как любой другой миф о творении», который ему приходилось слышать [80].